Военно-эротический роман и другие истории
Шрифт:
– Я хотел бы сохранить семью. – И добавил, объясняя. – Как же сыну без отца!
– Вот видите, Татьяна Ивановна, Сергей Гаврилович настроен серьезно, – сказал Богуча. Шрам его терялся в аккуратно постриженных усиках, глаза лучились, улыбка была обезоруживающей. На мой взгляд он был неотразим. И Татьяна Ивановна все-таки дрогнула, а, дрогнув, произнесла нижеследующую речь:
– Если вы так настаиваете, я готова забрать чемоданы. Но при таком условии: пусть Сергей Гаврилович созовет всех вольнонаемных женщин, с которыми вчера гулял, плюс Бориса Самуиловича и при всех встанет передо мной на колени и попросит прощения. И я прощу.
Вот так вот. Ни больше, ни меньше.
Помолчали.
Потом Богуча
Татьяна Ивановна некоторое время поупиралась, потом пошла на уступки:
– Хорошо, пусть на колени не становится, но прощенья пусть при всех просит.
– Как – спросил Грищука Богуча. – Попросишь стоя?
– Стоя – попрошу, – ответствовал Сергей Гаврилович.
К концу рабочего дня он действительно собрал указанных лиц в строевой канцелярии и сказал:
– Уважаемые женщины! Я при вас прошу прощения у своей жены Татьяны Ивановны за то, что вчера подвел ее в международный женский день.
И после паузы добавил:
– Все свободны.
– Стоило ли, Сергей Гаврилович? – сказал я ему пару дней спустя. – Послали бы ее…
– Нет, – хитро усмехнулся Грищук. – А с кем в баню? Я привык, чтобы сын мне спину тер…
Ах
И – резко уронил на грудь русую голову, красивую русую голову, закрыв лицо золотистой прядью. Ура.
И хоть все в зале сидели с непокрытыми, естественно, головами, непокрытая голова молодого поэта в завершении такого светлого весеннего стихотворения произвела должный эффект, народ улыбался и аплодировал, аплодировал и улыбался.
Между тем, за окнами читального зала весеннего солнышка не было еще и в помине, напротив, дышала холодом зима, и бесконечные снежинки кружились в желтом свете уличного фонаря. Бесконечные крупные снежинки. Поэт откинул назад голову, поправил волосы и сдержано поклонился, широко, впрочем, улыбаясь. Он не был еще избалован славой, был только чуть-чуть пригрет ею в масштабах бюро пропаганды художественной литературы при Иркутском отделении Союза писателей. Он был открыт и доступен, так же, как открыты и доступны были его стихи.
Девушка из второго ряда, которая впервые в жизни видела живого поэта и слушала его, буквально приоткрыв рот, словно для гарантии полного поглощения текста – эта молоденькая сибирская красавица подняла по-ученически руку и, не дожидаясь внимания выступавшего, спросила звонким голосом:
– А есть у вас зимние стихи?
– Зимние? – переспросил поэт.
– Да-да,
Молодой человек нахмурился, задумавшись. Потом лицо его прояснилось воспоминанием, и он стал читать, широко улыбаясь и обращаясь непосредственно к задавшей вопрос:
Снегопад, снеговал,Снежная лавина!Ничего не видать,Все заволокло!Там, где домик стоял, —Только половина.Не осталось темных мыслей,Все белым-бело.Не грусти, не грустиСбрось оцепененье.Я не сбился с путиБез дорог и троп.Я шутя одолелСветопреставленье,На плечах принес подарок —Снеговой сугроб.И ничего уже вокруг не существовало – только поэт и девушка, которой он принес в подарок такую роскошь, как снежный сугроб. По крайней мере, для девушки не существовало больше ничего: она была влюблена в эти стихи, в эту удаль веселого воображения, да и в самого парня.
Я в себя и в тебя верю и надеюсь: (О, боже, боже!)Победит тот буран,Что гудит во мне.Я ушанку своюНа тебя надену,Уведу тебя далекоПо своей лыжне.Она сидела, ошеломленная, рука ее касалась головы, словно ощупывала эту сказочную ушанку.
Это был финал встречи поэта с читателями районной библиотеки. Заведующая библиотекой поблагодарила гостя и вручила ему букет гвоздик, оплаченный бухгалтерией шефской фанерно-мебельной фабрики, вслед за ней потянулись слушатели, в основном это были дамы среднего и старшего возраста – тоже с гвоздиками, купленными уже за личный счет– из любви к прекрасному.
У девушки не было цветов. Она сама была похожа на не до конца распустившийся цветок – столько в ней было красоты и свежести. И она – без цветочков – медленно, как в полусне, поднялась на сцену и преподнесла поэту себя, то есть, обняла его и поцеловала совсем не по-детски долгим поцелуем в губы. А что же поэт? Сначала он стоял, оторопело расставив руки. Потом ему стало неловко демонстрировать перед всеми свою холодность к благодарной слушательнице, и он (хоть и сдержанно) обнял ее. Публика вся захлопала благодушно, девушка прижалась к нему всем телом, и молодой человек, не желая того, почувствовал ее живот и маленькие, крепкие, как теннисные мячики, груди, и ноги, и (ужас, ужас!) то, что находится между ногами. Объятие это длилось слишком долго для публичного места, кто-то (из хулиганских побуждений) крикнул «горько!», и большинство бездумно рассмеялось. Большинство, но не все поголовно, по крайней мере один из публики далек был от веселого смеха, он сидел, сжимая кулаки, и хмуро смотрел на сцену, где творилось нехорошее.
Звали его Геной. Нет, Гена не был чужд поэзии, более того, он был ее любителем, но не до такой же степени! Не до такой, все-таки, степени, чтобы безучастно взирать на то, как его любимая девушка обжимается м заезжим мужиком. Ибо поэзия поэзией, а дело мы имеем с молодым, действительно, мужиком, в голове у него, может быть, и крутятся какие-то особенные мысли, а уж ниже пояса – то же, что и остальных. Поэтому Гена побледнел, а, побледнев, резко поднялся с места и направился к месту события. Он решительно развел руки литератора (тот и не сопротивлялся) и сказал строго: