Волчий Сват
Шрифт:
И вот что еще бросилось в глаза Клюхе: Гонопольский умел слушать. Когда кто-то говорил, он замирал так, словно засыпал. А на самом деле мог воспроизвести все до единой интонации, не говоря уже о слове, произнесенном в ту пору, когда он вроде бы дремал. Тогда-то и рассказал ему Колька о Протасе Фадеиче Тихолазове.
– Вишь, фамилия какая – Тихолазов, – произнес Арсентий Спиридоныч. – Тихо – частушечкой да прибауточкой, – а в душу лезет.
Особенно ему понравились частушки, в которых дед Протас колхозных руководителей кроет:
Пред –Или:
Что ни слово: хай и мат.Не поймешь, что говорят.Вышло ж тем не менееРешение правления.А об одной частушке он сказал так:
– Вот надо к чему прислушаться. А не рапорты гнать, как грешников в ад.
Частушка же та звучала так:
У колхозушки дела,Как всегда ударные.С голодухи умерлаДаже мышь амбарная.А когда Клюха сказал, что дед свои частушки пишет на листках бумаги и развешивает по хутору, словно листовки, Гонопольский и вовсе радостно воскликнул:
– Вот это настоящий поэт! Из народа и – в народ!
Когда же Юрий Адамыч – в глаза – назвал его настоящим писателем, байку такую рассказал, препроводив ее присловьем: «Один только у нас тут был стоящий писатель – это Серафимович; и не потому что «Железный поток» написал». И поведал: вроде и приехал как-то в первую на Дону артель знаменитый земляк и спрашивает: «Ну как живете, станичники?» Те ему в ответ: «Да вообще-то жить можно. Только вот пахать-сеять не на чем. Трактор бы нам». Оторвал Серафимович четвертинку блокнотного листика и пишет: «Товарищ Калинин! Очень прошу выделить артели «Напрасный труд» трактор». И через неделю по их полям уже елозил колесник.
– Вот это истинный писатель, – подытожил свой рассказ Гонопольский. – А мы только делаем вид, что рука свербит. А как ее к чему приложишь, так и получается: если блин, то комом, ежели клин – то колом.
Но главное, чем окончательно покорил Гонопольский Клюху, это то, что он не только хорошо знает, но и состоит в дружбе с Евгением Константинычем Томилиным.
– Колоссальный человек! – сказал он о нем. – Умница и не задавун.
Но одно страсть как расстроило Клюху. Оказалось, Гонопольский жил не в Сталинграде, а в каком-то районе.
– Районствую, – сказал он о себе. – И ничего. Только, правда, живешь там, как в аквариуме, каждый твой шаг всем виден. Особенно, если он не очень твердой стопой сделан.
И еще одно запомнилось Клюхе. В ту пору, когда он пел Гонопольскому частушки, Марина откровенно скучала. Даже стала чуть приламывать губки, чтобы скорчить брезгливую мину. Тут-то ее и ущучил Юрий Адамыч. Они ушли в другую комнату и включили музыку.
А когда они шли домой, Марина сказала:
– Смотрю, ты без ума от этого алкоголика.
И в душе Клюхи проснувшимся
Но вскоре нежность, которая постоянно в подгрудье жила у него, размыла это жесткое чувство, и расстались в тот день они самым теплым образом.
За это же время, как они были у Чекомасова, произошло два если не знаменательных, то весьма заметных события. Во-первых, Елизар Мордяк, вкупе со своей «змеюшной» супружницей Серафимой-Машей-Дашей-Флеониллой, выпер его из дома:
– Погостевал, – сказал. – Пора и хозявам пожить дать.
– Ты уж не обижайся, – подтвердила слова мужа супруга, – но мы еще молодые и иногда хочется побыть одним.
Словом, вылетел Клюха, как пробка, и все тут.
Второе событие, ежели его рассмотреть с более пристальной внимательностью, казалось посерьезнее первого. Заметил Клюха, что Перфишка свел дружбу и с Копченым, и с Петькой Парашей. И не просто так – схлестнулись-спились, – а, похоже, стали вместе приворовывать. И однажды, вроде ненароком, Перфишка сказал:
– Ты очко-то свое приготовь. Петька все равно резьбу в нем собьет. – И, через паузу, возмутился: – Нашел за кого голову класть! На хрен тебе была та баба нужна?
Клюха объяснять не стал: а одно уяснил: надо из того района потихоньку ускребаться. Тем более что и жить-то там уже негде.
2
Клюха не помнил, где и когда прочитал строчку: «Этот день наступил, ощетинившись инеем», но именно она преследовала его все утро, пока деревья, карнизы домов, провода, да и просто, казалось, пространство роняют белую хрупкую бахрому инея, хотя с крыши небольшого строеница съехал, распавшись по земле, целый снежный сугроб. И поймав вприщур встрепетавших ресниц солнечный блик, отраженный от утренней ковки ледка, Клюха шорох шагов прохожих воспринял как пошуркивание метели, а ломкий звук электросварки как потрескивание дров в твориле печки; и только не мог он ощутить лицом тепла, которое бы струилось пусть от обузданного, но все же огня.
Он подраспахнул ресницы. Вернее, это сделать ему помог неожиданно сорвавшийся ветер, который пахнул так, что иней полетел вниз как новогодний серпантин, блескотя и переливаясь на все цвета радуги.
– Ну вот, – раздалось у него за спиной, – и метель доструивает свои последние струйки.
Мужичок, который это произнес, нес на плече угластый, неудобный в обхвате чемодан.
– Молодой человек, – обратился он к Клюхе, – не в службу, а в дружбу, пособи мне снять эту бандуру.
А когда чемодан оказался у его ног, неожиданно предложил:
– Может, поможешь мне, за мзду, конечно, доволочь вот этого архаровца, – кивнул он на чемодан, – до Совбольницы? Трамваи, говорят, до обеда ходить не будут.
Клюха – глазами – поискал то, что можно пропустить под ручку чемодана, и когда нашел палку, то все это проделал со сноровистой поспешностью, боясь, что мужичок передумает и от него уплывет первый в жизни заработок.
Когда они проходили мимо высокого, по верху отороченного колючей проволокой забора, мужичок сказал:
– Главный нашест.