Волчий Сват
Шрифт:
– А за что же вы сами сидели?
Ежков мелко – как рассыпал на порог просо – расхохотался.
– Молодец, Коля! – воскликнул он, отсмеявшись. – Подловил ты меня, что называется, за язык и глубже. Сроду я не сидел. Это я тебя проверял, знаешь ли ты то заведение, мимо которого мы идем. Оказалось, понятия не имеешь.
– А Марфутка, это ваша жена? – осторожно полюбопытничал Клюха.
И Ежков снова всхохотнул:
– Нет, сотрудница.
Клюха не стал уточнять, кем именно она работает, а спросил о другом:
– А тут кто живет?
– Михеич.
– А
– У родичей пока поживет. А ты, как тебе, наверно, уже стало ясно, тут какое-то время перебудешь.
Клюха кивнул на фотографии девиц:
– Откуда они у Михеича?
– На это мы их сюда подсунули.
– Зачем?
– Чтобы тебе одному скучно не было.
– А если честно?
– Думали, что ты их распространяешь.
Клюха длинно, без притайки, вздохнул и произнес:
– Никогда не думал, что я так густо обложен флажками.
И в это время, наделав небольшой гомонок в чуланчике, что окорячивал дверь в каморку, на пороге возник здоровенный сержант.
– Товарищ капитан! – гаркнул он, обращаясь к Ежкову.
Климентий Федосеич чуть передернулся по плечам и быстро спросил:
– Что у вас, Заболотский?
– Какой-то гражданин вас требует.
– Пусть войдет! – махнул рукой Ежков и обратился к Клюхе: – Как это говорится: «Не бойся умного врага, опасайся дурака-друга». Я капитан Шатерников, а вот, что Климентий Федосеич, это точно. По правде говоря, не хотели открываться, что впрямую занимаемся тобой.
И прежде чем Клюха успел на все это как-то отреагировать, у него появилась возможность удивиться и еще раз, потому как вослед за сержантом в камору протиснулся не кто иной, как Евгений Константинович Томилин, который с порога продекламировал:
– Бежать, бежать быстрее лани из этой долбаной Елани!
– Но я же вовсе не из Елани, – с улыбкой возразил Клюха.
– Ну, раз такая красивая рифма не получается, тогда пусть будет так: «Бежать, бежать не ради славы, из богом проклятой Дубравы».
Он подошел и обнял Клюху.
– Ну что, капитан, – обратился он к Шатерникову, – шатер у нас есть, шамовку шофер принесет, так что, наверно: «Гут бай с кисточкой!»
Это «с кисточкой» несколько покоробило, напомнив Перфишку, но не сбило с ликующего настроения, которое охватило Клюху с первой же секунды, как он увидел Томилина.
– А ты знаешь, – неожиданно сказал Евгений Константиныч, когда они остались одни, – наверно, ты будешь великим человеком.
– Почему это?
– А все великие, о ком не почитаешь, то и делали, как от родителей своих тикали. Так что приготовься к славе.
3
Они уж кой час соседствовали лбами, хотя на столе не было выпивки. Но разговор то и дело круто взмывал до того, что грозил превратиться в скандал. Так Евгений Константиныч казнил Клюху. Сроду тот не думал услыхать от него осудительных слов. Уж кто-кто, считал он, а Томилин способен был понять и, главное, оправдать его. Но Клюха глубоко заблуждался.
– Ты думаешь, – начал Евгений
– Ну вы ведь знаете, почему я убежал? – взмоленно уставился на него Клюха.
– Конечно. Но вот давай разберем ситуацию. Спору нет, всегда жалеешь, кого кормишь. Ты, небось, и свинью, которую вы держали на убой, жалел.
Клюха кивнул.
– А сало ее жрал так, что за ушами скрипело.
Колька не возражал.
– Есть вещи, которые стоят в другом ряду их понимания. Например, не рыдаю же я, что, – он подкинул свою каракулевую шапку, – на эту вот папаху извели двух или трех ягнят? Кто-то для кого-то существует.
Уже по ранечным впечатлениям Клюха знал, что Евгений Константиныч к дружеству относится спокойно, к любви насмешливо, потому говорить с ним на эту тему было, если не бесполезно, то во всяком случае рискованно, потому как он мог запросто повергнуть в нем и еще какое-либо едва устоявшееся чувство.
– Вот ты казнишь отца (он сделал ударение в слове «казнишь» на первом слоге), за то, что он с пришлепом губы начальству в рот глядит. А как же ты хотел? В такой стране живем. У нас даже правило такое есть: «Я начальник – ты дурак, ты начальник – я дурак!» А ведь против ветра-то только дурак ссыт.
И Клюха вспомнил, как ему приходилось наблюдать – при более высоком начальстве – болезненную неуверенность того же Вычужанина, который вообще-то был шириной, как о нем говорил дед Протас, «хоть положи, хоть поставь».
Как корабль при шторме, якорь которого с каждыми хлестом волны все больше и больше ослабевал в своей цепучести, так и настроение Клюхи стремительно шло к тому первоначалью, когда он еще глядел на мать, как на самую святую на земле женщину, а на отца, словно на Бога. Правда, это было не так уж вчера. И подложечно заперекатывалась у него нежность, адресованная им обоим, и хотелось немедленно выбраться не только из этой каморы, но и из города вообще и бежать, ехать, лететь, – словом, мчаться домой, чтобы, упав на колени, перед родителями без фальши изобразить возвращение блудного сына в лоно…
Это желание или мысль, – Клюха толком не разобрался что именно, – было сражено внезапной, как молния, болью. Сперва он даже не мог понять, откуда она взялась. И только чуть-чуть подопустив собранные в кучу впечатления, разбросав их по лону последнее время прожитой жизни, понял: Марина! Да, это любовь к ней мгновенно закрепила якорь его настроения на прежнюю мертвую хватку. Нет, не может он уехать! Во всяком случае до тех пор, пока не добьется от нее нелицемерного признания.
Истолковав паузу, которая – пространственно – пролегала между ними, как форму раскаянья, Томилин не торопил Клюху с ответом, а только чуть-чуть подбавил размывающего его упрямство материала из собственной биографии: