Восковые фигуры
Шрифт:
— Что, Пахомыч, гороховый суп выходит? Набил, небось, пузо?
— А то! Извольте, персональное приглашение на казнь! — сказал тот густым басом и прокашлялся. — Гражданин Пискунов, ежели не ошибся?
— Еще и капуста — одна кислятина! — уточнял задний. — Дрянь кормежка! Как не придешь вовремя…
— Я это, я! — лепетал Пискунов, он сам себя не слышал. Смотрел на бумагу — буквы и слова прыгали. Вошедшие привычно ждали. Конец ухватил все-таки. Были перечислены три категории граждан: «приговоренный к смерти», «медицинский эксперт», «почетный гость». И значилось: ненужное зачеркнуть. Зачеркнуто ничего не было: обычная
— И что мне теперь с этим… Делать?
Все тот же говорун, молодой, коренастый, коротко стриженный, широко осклабился, показав желтые, кривые зубы. Посоветовал:
— Засунь в карман на память. Или еще куда… по надобности. — Поправил за спиной автомат. — Теперь уже недолго, потерпи.
Второй, тоже вооруженный, но интеллигентного вида, зашипел на него:
— Заткнись, дура! Любое мероприятие испортишь! — И представился Пискунову: — Студент Голубков, временно исполняющий… Прошу вас на выход! — показал рукой в глубину коридора. — Будьте любезны!
Пискунов шел впереди и спотыкался. И опять клубились в голове дурацкие нити фраз, сплетались в спутанные змеиные клубки: «Прощай, крошка Мэри, прощай навсегда… Раздался выстрел. Горячая кровь капля за каплей стекала с высокой скалы и падала на спящее лицо юной девы… О, если бы ты знала, что за страшный сон наяву сулит тебе пробуждение! Ибо в этот миг твой возлюбленный…»
— За что вышка-то? — Это поинтересовался идущий сзади кривозубый. Плотоядно прищурился. — Эй, уши ватой что ли заложило?
— Это вы меня спрашиваете? — Пискунов оглянулся, скосив глаза.
— Тебя, тебя. Кого же еще? Тетю Феню?
— Не совсем так… То есть — да. Но мера условная. Я корреспондент местной газеты… И поэтому… Прошу вас понять…
— Вот тупица! — вмешался студент. — Товарищ изучает жизнь. Неужели не ясно? Чтобы не вызывать подозрений, инкогнито.
Шли по-солдатски, в ногу. Шаги звучали гулко и торжественно, как в соборе, где высокие своды придают каждому звуку особое, ритуальное значение. В такт шагам тихо постукивали висящие на груди автоматы.
«Почему он спросил? Почему он спросил? — Пискунова трясло, как в лихорадке. — А вдруг и в самом деле? Да нет же, нет!»
Камера смертников находилась в конце коридора, в небольшом боковом отсеке, который здесь метко окрестили «мешком». Выражение «завязать мешок» не нуждалось в переводе. Иногда, хотя и редко, «мешок» пустовал. Когда же в гулкой тишине коридоров, в их незаполненной, вакуумной пустоте раздавался характерный звук скрипучего отпирания замков и отодвигания засовов, что, возможно, имело смысл и чисто символический, все население камер приникало к дверям чутким ухом и замирало в сладостном шоке: достаточно сравнить свое положение с более худшим, чтобы почувствовать облегчение. Жалкая участь страдальца!
И именно сейчас, когда возле высокой двери долго и скучно возились, у Пискунова точно пелена упала с глаз. Ведь не его, не его же… И чего это он вообразил? Конечно, в приглашении имелось в виду «почетный гость»! И следовательно… И такая волна плотской, почти животной радости хлынула изнутри, опрокидывая задавленность последних дней, что он чуть не рассмеялся над собой. Теперь его охватило нетерпеливое, почти болезненное возбуждение. Дверь, однако, долго не подавалась: ключ не поворачивался в замочной скважине, смазать что ли некому? Оба стрелка тихонько
И вдруг щелчок, оглушительный, как выстрел. Теперь каждый резкий звук вызывал одну и ту же ассоциацию. Дверь наконец открылась. Толкая друг друга, не вошли, а втиснулись в могильную тесноту камеры. Яркий электрический свет заливал коридор и теперь, оставаясь за спиной, мешал рассмотреть в полумраке, при тусклой лампочке лицо человека, сидевшего на придвинутой к стене койке, пока глаза не освоились.
Никто не замечает времени, думал Пискунов, и ощущает свою связь с ним лишь на крутых изломах жизни. В минуты счастливые или трагические хочется задержать, остановить его бег или, наоборот, ускорить. А что чувствует узник, когда ему зачитывают смертный приговор и остаются, быть может, минуты… Горячий удар ужаса под самый дых до сердечного обмирания, до тошноты. И в то же время горестное облегчение: ну наконец-то! И невольная слабость. Подкашиваются ноги, уносится прочь душа, отлетает навеки, остается слабое, беззащитное тело. И еще мозг с остановившейся, угасающей мыслью, который все еще не верит, запоздало надеется… Так Пискунов представлял себе состояние приговоренного. На этот раз, однако, не было ничего подобного.
При виде вошедших он легко поднял себя, сделав усилие над мускулами, а в ответ на приветствие студента поклонился холодно и безразлично. Михаил всматривался в худое, заросшее лицо с обострившимися чертами, силясь прочитать на нем хоть что-нибудь. Страх, отчаяние, тупое равнодушие наконец. Не было ничего. Он проникся невольной симпатией к преступнику: сила духа вызывает уважение, от кого бы она ни исходила. Странно, но рядом с этим человеком он словно бы сам ощутил прилив сил, сердце мощно забилось, когда тот задержал на нем взгляд прищуренных глаз, как бы благодаря, как бы выделяя среди других, затем суровые черты его разгладились, а губы тронула улыбка; Пискунов готов был поручиться: эта улыбка предназначается ему одному.
Один из двоих стрелков, студент, заговорил с легким подвыванием, закатывая глаза и хрустя пальцами — изображал скорбное волнение:
— Гражданин, имени которого мы не знаем, не найдете ли вы нужным наконец себя назвать?
Странный узник или не слышал вопроса, или не нашел нужным отвечать. Вместо этого он спросил с любезной улыбкой:
— Як вашим услугам. Вы хотите что-то сообщить?
— Увы, это новость печальная. Ваша просьба о помиловании отклонена.
— Я не просил о помиловании. С какой стати? Вы что-то путаете.
— Тем лучше. Поверьте, для нас это тяжкая обязанность. И если бы не служебный долг… Я как поборник знаний чувствую это особенно остро… — Он набрал в легкие побольше воздуха. — Да и что в сущности есть жизнь, если не кратчайший миг по сравнению с вечностью? Жизнь человеческая коротка, а жизнь материи бесконечна, она существует всегда и лишь переходит из одной формы в другую… И разве не испытываем мы, глядя в бездонную чашу неба, притягательной силы вечности? Разорвав земные путы, хочется исчезнуть, раствориться в ней без остатка.