Восьмая нота
Шрифт:
– Что с тобой? Ты научился плеваться?
– Я убираю из себя согласные.
– Зачем?
– Хочу твою просьбу исполнить.
– Какую?
– Я-е-я-ю-ю.
– Что?
– Я-е-я-ю-ю.
– Где ты? Я тебя не вижу.
– Я-е-я-ю-ю.
И аисты, и облака, и журавли, и пожелтевшие черновики опавшей листвы на месте.
Нет его. Он выполнил желание сполна, остался без согласных, а гласные отныне принадлежат ей.
– Я-е-я-ю-ю.
Всё она прибрала к рукам, лишь три гласных оставила эху. Она не смогла понять: в звуках поиск нового наивен. До песенной высоты ей не дотянуться никогда.
– Достань эхо, я тебя очень прошу.
– Я-е-я-ю-ю.
Дождь
Жизнь стоит искать на земле. Космос – кость, брошенная глупцами невеждам. Мужчинам этого не понять. Не умеют смотреть под ноги. Голову задирать да нашпиговывать разными небылицами горазды. Гонору в них, что в доброй бочке пороху, гордость, что горчицу, во всякое блюдо готовы выдавливать. И чего так разволновалась сегодня? Салаты с вечера приготовила, пироги в печи, шампанское в холодильнике мерзнет, ждет не дождется, как за стол сядем, первое слово дадим.
Дочке, шоколадке ненаглядной, восемнадцать исполнилось. Вот пока никого, сижу у окна на кухне, вспоминаю счастье свое восьмимесячное.
На этом самом месяце доставили меня на скорой, безумную от температуры сумасшедшей. Перекатили на каталку и куда-то повезли. Они думали, в беспамятстве я, тормошили, трогали, лазали, не церемонясь. А я твердила себе одно: рано, терпеть, терпеть, что есть мочи терпеть. Вдруг как обухом по голове:
– Там такие отслоения пошли, что о ребенке думать не может быть и речи, мамашку давайте спасать. Вон она какая молоденькая да красивая. Бог даст, еще родит не раз.
Я силилась возразить, но они не могли понять, видно, губы совсем отказали. Как-то им удалось заставить сжимать и разжимать кулак. Не сопротивлялась, лишь подумала, что всё коллективное подло, даже пальцы и те в коллективе кулаком оборачиваются.
Потом сознание куда-то удалилось совсем. Начался то ли сон, то ли бред какой-то. Вижу отчетливо: вот муж мой, мама, рядом с ними девочка. Всмотреться силюсь, а она какая-то неясная, расплывается, вроде как еще и не родилась. Очнулась от крика и дружного хохота докторов:
– Ну и напугали вы нас со своей дочуркой, сестричку операционную чуть с ума не свели. Живот не успели разрезать, как малышка так разоралась от первого знакомства с белым светом, что у той от испуга руки онемели. И давай она визжать, что у вас, мол, судороги пошли. А вы рукой для внутривенного как начали двигать, так и не останавливались ни на секунду.
В памяти одно сохранилось, как уснула от счастья. А проснулась, ощупала всё кругом – дочки-то нет рядом. Испугалась, давай просить. Мне не дают, говорят, температура высоченная. Да разве против счастья какая сила устоять может? Принесли, положили комочек родной рядышком, и температуру как рукой сняло. Мне подумалось, в высь ее потянуло, а на земле утвердилась еще одна жизнь. Мужчинам этого не понять. Они порой нам по глупости звезды дарят. А настоящий подарок на свете один – жизнь. И стало так хорошо-хорошо, что даже умирать не страшно.
Всё, пора стол накрывать. Сегодня день особый – трое нас будет. Нет-нет, четверо! Семья и счастье.
В день выписки июль взобрался на самую макушку. И было настоящее утро, и дождь настоящий лил. Выхожу на крыльцо с пакетиком в руках. А там, под зонтами, он, и родители наши. И вдруг стало к горлу подкатывать. Думаю, откуда еще кусочек во мне взялся, когда всё самое дорогое тут, в
Восемнадцать лет – век, венок из дней нашей молодости. Сколько раз разбегаться собирались, а как вспомним конвертик тот под дождем, так плохое всё за двери просится.
А вот и пироги поспели, пора наряжаться. И мать я, и жена, и живу, и счастье до сих пор вижу. И сказать знаю что за столом:
– Расти, дочка, радуйся и люби.
За столом главной буду, как там, в роддоме. Второй тост тоже оставляю за собой:
– Любимый, жизнь началась тут, в этой квартире, с тебя. Век дружно прожили, даст Бог, проживем и второй.
Мне так хочется, чтобы он после слов этих обнял нас с дочкой крепко-крепко, как тогда, в том дождливом июле, и обязательно заплакал.
Восемь лет назад на дне рождения дочка спросила:
– Мама, а почему вы назвали меня так? Я что, там внутри вертелась много, да?
– Нет, просто торопыга ты, раньше срока родилась, в июле.
Звонят. Пойду двери отворять; чувствую, с папкой у подъезда встретилась, шоколадка моя ненаглядная.
– С днем рождения, Юлька! Счастья тебе, дочка. Руки мыть и за стол, живо!
– Мама, мама, мамочка…
Разные глаза
Эта картина находилась в одном из провинциальных музеев. На ней была изображена симпатичная девушка, рыжая, в меру курносая, с удивительно красивыми руками и глазами зелеными-зелеными. В провинции таких картин сотни и в залах, и в запасниках. Нынче посетители редки, не наблюдательны, равнодушны. В большинстве своем школьники да пенсионеры, люди подневольные, во что им ткнут, то и заметят. Ведь теперь как? Смотрители если не спят, так вяжут. Сотрудники рангом повыше заняты сигнализацией, сантехникой, водой, нехваткой средств. Картины современных художников постепенно вытесняют работы ушедших авторов в подвалы, где те от сырости гибнут, уходят в себя. Зеленоглазую давно собирались отправить – нависелась, пора и честь знать.
Случай помешал, директором музея назначили врача, страстного поклонника живописи. По этому поводу в городе много судачили. Он, как истинный ценитель искусств, мало обращал внимания на пересуды, внимательно выслушивал картины, как недавних пациентов в больничных палатах. Ставил диагнозы, определял, кто и чем болел в детстве, какие недуги нынче тревожат, обнаруживал зарождающиеся хвори.
И вдруг заметил, что у рыжей курносой девушки чуть-чуть дрожат руки. Решил, показалось, просто свет на закате заигрался. Вернулся, трепет ресниц заметил, волнение бровей. Испугался, отправился курить, домой позвонил предупредить, что вернется поздно. Дождался, когда все сотрудники покинули рабочие места, и опять возвратился к ней, в эту поразительно живую зелень глаз, в рыжее беспокойство бровей. Прежде приподнятые руки были опущены, челка на лбу перекинута на другую сторону. Хотелось сбежать, закрыться в кабинете, кому-нибудь позвонить, но ноги не слушались, и невольно вырвалось, прокатилось эхом по залам музея: