Воспоминания об Александре Грине
Шрифт:
В бордингауз приехал доктор, приехал по просьбе того, другого, нанесшего удар: он полон раскаяния, у него жена, дети, и если дело не будет замято, его ожидают каторжные работы.
«- Вы видите, - сказал доктор в заключение, - что от вас зависит, как поступить - по закону или по человечеству. Если «по человечеству», то мы замнем дело. Если же «по закону», то мы обязаны начать следствие, и тогда этот человек погиб, потому что он виноват».
Все находившиеся в бордингаузе замерли. Все понимали, что рана не опасна, что пострадавший скоро поправится: как отнесется он к предложению доктора?
«Он
Раненый долго молчал, потом поморщился, как от укола, и, ни на кого не глядя, тихо, как-то особенно буднично сказал:
– Пусть уж… по закону.
«С этого дня я стал присматриваться к морю и морской жизни с ее внутренних, настоящих сторон, впервые
PAGE 424
почувствовав, что здесь такие же люди, как и везде, и что чудеса - в самих нас».
Осенью Грину удалось сделать два рейса малого каботажу вдоль черноморского побережья, а весной ему даже посчастливилось совершить рейс в Александрию на корабле «Цесаревич». Он рассказал об этом рейсе в рассказе «Пасха на пароходе».
В память об этом единственном заграничном рейсе у Грина остался полный комплект матросского обмундирования. Какое-то время он жил продажей этих вещей.
Опять началась проклятая жизнь люмпена.
СОЛДАТ
Потом были новые дороги, попытки найти в жизни свое, настоящее место и, наконец, добровольная служба в армии (по законам Российской империи, как первый ребенок, он не подлежал воинской повинности). Отец был рад такому решению: он надеялся, что суровая армейская дисциплина сделает из сына человека. В том, что Александр не мог по-настоящему устроиться, отец видел единственно его неумение подчиняться существующим порядкам.
«Меня отдали в солдаты, причем, так как я не выходил в объеме груди на /4 вершка, отложили прием на март следующего года. Затем канцелярия воинского начальника всосала меня своими безукоризненными жабрами, и я поехал среди других таких же отсрочников в город Пензу, через Челябинск и т. д.» (рассказ «Тюремная сторона»).
Кругом стояли занесенные снегом леса. Тишину их будил только пронзительный свисток паровоза. Грин смотрел на белую пелену снега, рваные клочья дыма, относимые назад, вслушивался в стук колес. «Ну что такое ружье? Девять фунтов, - думал он.
– В стрельбе я не подведу. Зато всегда буду сыт и одет». Он так устал от постоянного недоедания, от жизни кое-где и кое-как.
Но уже в первые «два-три дня приемки, разбивки, выдачи мундиров, заплатанных и перезаплатанных» его охватило чувство глухой враждебности. Если бы его спросили о причине неудовольствия, он, вероятнее всего, не смог бы ответить толково и обстоятельно. Что-то сковывало его здесь, но это «что-то» было пока еще не ясно для него самого. Простым деревенским
PAGE 425
парням,
Он ни перед кем не заискивал и искренне удивлялся, почему новички «со сладострастием угодливости работали щетками», чистя фельдфебелю сапоги, почему вообще надо льстить, изгибаться и трепетать даже перед мелким начальством?
«Как человек бывалый и развитой» Грин «быстро усвоил всю несложную мудрость шагистики и вывертывания носков, съедания начальства глазами, ружейный механизм и - так называемую „словесность"». Он привык быть себе хозяином, спать и есть, когда захочется, привык быть несвязанным. Здесь же он был заперт в четырех стенах казармы и все его желания и потребности натыкались на «пожелания» начальства. Он понял, что царская армия закабаляет человеческое «я», и с этим примириться никогда не мог.
«Моя служба прошла под знаком беспрерывного и неистового бунта против насилия. Мечты отца о том, что дисциплина «сделает меня человеком», не сбылись. При малейшей попытке заставить меня чистить фельдфебелю сапоги, или посыпать опилками пол казармы (кстати сказать - очень чистой), или не в очереди дневалить, я подымал такие скандалы, что не однажды ставили вопрос о дисциплинарных взысканиях. Рассердясь за что-то, фельдфебель ударил меня пряжкой ремня по плечу. Я немедленно пошел в «околодок» (врачебный пункт), и по моей жалобе этому фельдфебелю врач сделал выговор. На исповеди я сказал священнику, что «сомневаюсь в бытии бога», и мне назначили епитимью: ходить в церковь два раза в день, а священник, против таинства исповеди, сообщил о моих словах ротному командиру.
Командир был хороший человек - пожилой, пьяница и жулик, кое-что брал из солдатского порциона, но он был хороший человек. Он скоро повесился на поясном ремне, когда его привлекли к суду.
Был я очень удивлен, когда взвод наш по приказанию ротного командира был выстроен в казарме и ротный произнес речь: «Братцы, вы знаете, что есть враги отечества и престола; среди нас есть такие же, опасайтесь
PAGE 426
их», - и т. д.
– и грозно посматривал на меня. Но что в этом? Грустно мне было слушать эти слова…
Лагерные занятия прошли хорошо. (Между прочим, я брал в городской библиотеке книги; однажды к моей постели подошел взводный, развернул том Шиллера и, играя ногами, зевая, грозно щурясь, ушел.) Я был стрелком первого разряда *. „Хороший, ты стрелок, Гриневский, - говорил мне ротный, - а плохой ты солдат"».
Грин рассказал жене, что из десяти месяцев службы в армии три с половиной он провел в карцере, на хлебе и воде. В ноябре 1902 года Грин бежал из армии.
Уже после ареста Грина, в Севастополе, в 1903 году, командир полка, направляя документы о беглом солдате начальнику севастопольской жандармской команды, нашел нужным «присовокупить»: