Воспоминания
Шрифт:
Все это донельзя бесило отца, и вот он решил «рассудку вопреки, наперекор стихиям» сделать у себя дома званый вечер в честь Мамонтова. Он официально поехал к старику и просил оказать ему высокую честь осмотреть его музей и выразить по поводу него свое мнение. Мамонтов смутился, стал отнекиваться, но отказать моему отцу было трудно, когда он просил, и согласие было наконец получено. Мамонтов попросил только, чтобы не было никого постороннего.
Отец ему ответил:
— Савва Иванович! Вы будете у меня в доме, остальное не должно Вас беспокоить.
Затем отец объехал некоторых, наиболее передовых своих знакомых, которых агитировал за поддержку Мамонтова.
К чести большинства, его призыв был встречен сочувственно, хотя никто из них не решился бы сделать аналогичный шаг. Меньшинство согласилось, чтобы не вызвать недоразумений с отцом. В назначенный день старик приехал к нам и, ни к чему говорить, был встречен исключительным
Второй случай был еще более деликатный. Среди представителей московского капитализма у отца был только один близкий друг — Иван Абрамович Морозов. Относиться равнодушно к этому толстому розовому сибариту было невозможно. Постоянное доброжелательство и добродушие пронизывало насквозь этого ленивого добряка, а его исключительные знания и понимание в вопросах новой русской и в особенности западноевропейской живописи делали его незаменимым судьей и консультантом в области станкового творчества. Будучи ребенком, я очень любил И. А. Морозова. Он никогда не делал мне каких-либо подарков, никогда не баловал меня, но в его манере разговаривать со мной было всегда нечто товарищеское, а не покровительственное, что я очень ценил. Бывал он у нас и на званых обедах и запросто. Каждый раз он подолгу рассматривал картинную галерею отца, делал свои замечания, пускался в рассуждения. Он был чрезвычайно доволен, что я занимаюсь живописью, и каждый раз интересовался моими успехами.
— Я ведь тоже занимался живописью, — вспомнил он, — когда я кончал университет в Гейдельберге, я каждую свободную минуту брал свой ящик с красками и отправлялся в горы на этюды. Это лучшие мои воспоминания. Но чтобы стать настоящим художником, надо очень, очень много работать, посвятить всю свою жизнь живописи. Иначе ничего не выйдет. Толк будет только тогда, когда на все в жизни будешь смотреть глазами художника, а это не всякому дано. Вот мне этого дано не было, и приходится мне восторгаться чужими работами, а самому не работать. В искусстве самое ужасное — посредственность. Бездарность лучше — она хоть не обманывает.
И вот Иван Абрамович регулярно ездил за границу и покупал в Париже для своего собрания полотна французских художников, конкурируя в этом отношении с другим москвичом С. И. Щукиным. В течение нескольких лет эти два москвича превратили свои два частных собрания в хранилища мирового значения. Когда пытливый турист в Париже выражал неудовольствие, что в галереях столицы мира так плохо представлены французские художники-импрессионисты, то получал смущенный ответ:
— Что вы хотите? Лучшие работы этих художников находятся в Москве у Щукина и Морозова. Мы принуждены даже направлять туда наших художников, желающих специализироваться на импрессионизме!
Отец и Иван Абрамович Морозов часто делали друг другу подарки картинами, менялись своими сокровищами. Морозов, помимо своей основной западноевропейской коллекции, собирал лично для себя полотна и русских художников, «мирискусников», они-то и бывали обычно предметом мены с моим отцом. Главное, что сближало Морозова с отцом, было то, что они оба смотрели на свои коммерческие дела лишь как на способ добывания денег для основной задачи их жизни — коллекционирования.
Морозов любил жизнь и умел жить. Его картины не превратили его в скупого рыцаря, он не отказывался ни от посещения театров, ни от поездок на курорт, ни от посещения своих знакомых, ни от появления в ресторанах. В этом отношении решающую роль в его жизни сыграл ресторан «Яр».
Однажды, будучи у «Яра», немолодой уже Морозов познакомился там с одной ресторанной хористочкой. Хорошенькая, бойкая девушка произвела неожиданное впечатление на бывалого злостного холостяка. Начался сперва легкий флирт, затем ухаживание, а потом и роман. Эта связь тщательно скрывалась Морозовым, но с каждым днем он чувствовал все острее значение молодой женщины в его жизни. Хотелось с кем-то поделиться, излить кому-нибудь свою душу. Выбор Морозова пал на отца, который, конечно, уже давно знал о долголетней связи своего приятеля — ведь шила в мешке не утаишь. Отец был представлен молодой женщине Евдокии Сергеевне, или Досе, как ее звали у «Яра». Начались регулярные встречи, с каждым
Половина дела была сделана, но только половина — оставалось еще самое сложное — «лансировать» 5* Досю в свет. Эта процедура происходила в нашем доме на специальном званом обеде. Великосветская купеческая Москва встретила молодую Евдокию Сергеевну Морозову сдержанно, с явным недоверием, внимательно приглядываясь, как она ест, как разговаривает, как себя держит. Но молодая Морозова держала себя так просто, делала все так непринужденно, словно она всю жизнь только и вращалась в подобном обществе. К концу вечера наиболее податливые сердца уже смягчились и молодые получили несколько приглашений. Сражение было выиграно. А через несколько лет Евдокия Сергеевна стала уже полновластным членом московского большого света, и единственно, что осталось за ней на всю жизнь, это наименование Доси.
До известной степени, но, конечно, в меньшей мере фрондой обществу было и приглашение в наш солидный семейный дом Паниной и Вяльцевой, о чем я уже упоминал.
В перипетиях нашей тормошливой жизни мы и не заметили, как подошла весна 1908 года. Зима в этом году была снежная и холодная, без оттепелей — весна наступила неожиданно, на редкость теплая и солнечная, заставив сразу вспомнить, что мы еще не знаем, где будем жить летом. Решение родителей распрощаться с Гиреевом было твердо, но обстоятельства заставили их думать, не пересмотреть ли уж и это решение. А весна, дружная и бурная, с каждым днем все настойчивее забирала свои права. В несколько дней сошел снег в городе, лед на реке посинел, побурел, почернел и тронулся. Не дождавшись окончания ледохода, вода в Москве-реке начала быстро прибывать. Вечером мы отправились смотреть на ледоход. Перила Краснохолмского моста были облеплены народом. Мост скрипел и вздрагивал под напором быстро мчавшихся огромных льдин. У набережной не залитым оставался лишь один камень. Льдины, как причудливые водяные чудовища, налезали друг на друга, ныряли, поворачивались и стремительно мчались но течению. Подавленные грандиозностью картины, мы молча возвратились домой и легли спать.
Проснувшись на другое утро, первое, что я увидел, была моя старуха нянька, не отрываясь смотревшая в окно. Не шевелясь я наблюдал за ней, наконец она заметила, что я проснулся, и вместо того, чтобы подойти ко мне, поспешно подозвала меня к себе взглянуть в окно. Я подбежал к ней. На безоблачном небе бойко сверкало задорное весеннее солнце. Внизу на дворе дядя Василий Пузанос прилаживал какие-то доски к нашим воротам, дворник и кучер поспешно таскали из конюшни вилами навоз и валили его у ворот. А за воротами виднелась улица, наша Валовая, но не обычная, повседневная, московская, а венецианская, вся сплошь залитая серебристой водой. Пока, в немом изумлении, я наблюдал эту необычайную картину, по улице медленно проплыла лодка, груженная каким-то барахлом, подушками, матрацами, сундуками с сидящими поверх имущества бледными, расстроенными людьми. За лодкой вскоре показался наскоро сколоченный плот, также груженный людьми и скарбом.