Воспоминания
Шрифт:
В средних классах законоучителем был отец Симеон Уваров. Это был один из тех священнослужителей, которые в поповской среде именуются обычно гусарами. Священный сан не мешал ему одновременно быть и смекалистым, оборотистым дельцом. Он легко совмещал священство у Николая Мясницкого с редактированием и изданием широко распространенного духовного журнала «Русский паломник»*, делавшим ему тысячные прибыли, и с управлением и владением торговыми банями, также служившими немаловажным подспорьем его бюджету. Но педагогом отец Уваров был хорошим, применявшим в этом отношении свои методы. У него действительно не было неуспевающих учеников, и выставляемые им со всею строгостью баллы редко понижались до тройки. Достигал он такой успеваемости чрезвычайно просто. Его урок всегда был последним в учебном дне. Придя в класс, он кратко и вразумительно объяснял следующий урок и затем начинал спрашивать. Если ученик отвечал отлично, то, выставляя в журнале пятерку, отец Симеон отрывисто рявкал: «Собирай
Уваров считался в училище ученым попом и неизменно назначался ассистентом во время письменных математических экзаменов. Как сейчас вижу его грузную фигуру с рыжеватой бородой и веселыми добродушными глазами, с заложенными за спину руками, мерно расхаживающую среди столов, склонившись над которыми мучились мы, грешные. Когда его зоркий взгляд узревал, что первый ученик Саша Хренников начинает переписывать набело свою работу, он направлялся к нему и спрашивал:
— Ну, что? решил? Покажи-ка!
Удостоверившись, что задача решена правильно,
о. Симеон добавлял:
— Верно! Молодец! Ну, вот что, пока белить-то погоди — успеешь, а возьми-ка клочок бумажки и аккуратненько перепиши мне карандашиком все решение.
Начиналось снова хождение ассистента между столами. Наконец он опять подходил к Хренникову.
— Переписал, что ли? Ну ладно. Я сейчас к тебе спиной стану, а ты мне аккуратно засунь записку-то за обшлаг рясы, только так, чтобы не видно было и не потерялась бы!
Когда эта операция была благополучно закончена, испытания продолжались своим чередом. Постепенно сдавались работы — зал пустел. Через час-другой в нем оставались лишь несколько человек, тщетно потевших над письменной работой и ошалевшими от отчаяния глазами, ничего не соображая от страха, глядевших на путаные столбцы цифр, начертанные ими на бесконечных бумажках. Тогда-то и начинал действовать Уваров. Он подходил к очередному неудачнику.
— Ну, что, брат, ничего не выходит? То-то вот оно-то, зимой-то надо заниматься, а не балясы точить. Покажи работу. Да тут ничего не поймешь — написано столько, что прямо целый учебник! Эх, ракалия ты эдакая! Ну, слушай, я сейчас к тебе спиной стану, а ты поищи у меня за обшлагом рясы — там записка есть, в ней все верно написано, — спиши. Да ты записку-то не рви, смотри, потом она другим нужна еще.
Экзаменационная почта начинала действовать. Через час, самое большее, зал пустел окончательно, выпустив последнего повеселевшего неудачника.
Вспоминается мне и меньшая учительская братия — классные наставники и учитель рисования Константин Федорович Высоцкий. До сего времени не знаю, был ли Высоцкий профессионал, по всему он больше походил на талантливого дилетанта, но рисовальщик он, во всяком случае, был неплохой. Преподавал он по новой системе, признавая только натуру, изредка разрешая фантазировать на какие-либо заданные им темы. Он был исключительно требователен и придирчив к способным к рисованию ученикам, заставляя в течение нескольких уроков самостоятельно добиваться какой-либо детали в работе. Малоспособных учеников он никогда не мучил, брал в руки их рисунки, быстро вводил в них свои коррективы и ставил сбоку тройку. Талантливые ученики получали два балла — либо пятерку, либо, в случае нарочитой лени, двойку. Особенное удовольствие ученикам Высоцкий доставлял перед рождественскими и пасхальными праздниками. На последний перед каникулами урок он не вызывал учеников в студию, а сам являлся в класс без журнала, но с книжкой под мышкой. Предвкушая готовящиеся удовольствия, весь класс замирал. Константин Федорович не спеша раскрывал книгу, обводил взором учеников и говорил:
— Нынче последний урок перед праздниками — какое тут ученье, все равно у вас у всех голова другим занята… Давайте, я вам лучше почитаю.
Высоцкий был замечательный чтец-любитель, впоследствии среди профессионалов я редко встречал равного ему. Он никогда не любовался красотой фразы, не отыскивал скрытого смысла в словах автора, а насквозь проникался духом самого произведения, его настроением и передавал это просто, бесхитростно, но невероятно доходчиво. Будучи страстным охотником и любителем русской природы, он выбирал и соответствующие произведения. До сих пор помню в его чтении некоторые рассказы из «Записок охотника» Тургенева, описание охоты из «Войны и мира» и «Анны Карениной», рассказ Куприна «Охота на глухаря». Как всякого дилетанта, упросить Высоцкого читать было невозможно — он сам должен был обязательно почувствовать для себя необходимость в этом чтении. Однажды он поддался просьбам, начал читать и бросил на второй же странице — действительно, ничего не выходило.
Классными
Мои товарищи по учебе в своем большинстве были сыновьями представителей имущих классов. Это были дети дворян, фабрикантов, купцов, поверенных крупных фирм, адвокатов, врачей, инженеров и педагогов. Впрочем, было несколько человек, происходивших и из бедных, нуждающихся семей. Жили мы дружно, и ни малейшего намека на классовый антагонизм и отчуждение в наших взаимоотношениях и помину не было. Вместе с тем не было и излишнего панибратства и амикошонства. На «ты» сходились не сразу, и со многими из моих бывших товарищей я до сих пор на «вы», хотя один из них и входил в небольшую группу, составлявшую наш интимный кружок. Таких групп в классе было несколько, и объединялись они общими интересами. Были среди нас и заядлые шахматисты, и техники-любители, и театралы, и любители литературы и политики. Помню, какие жаркие ссоры возникали из-за того, чье искусство выше — Малого или Художественного театра. Я был во главе консерваторов, отстаивающих преимущество старейшего русского театра, а мой товарищ Вася Киселев доказывал приоритет «художе-ственников». Помню жаркие политические дебаты, возникшие в связи с убийством Столыпина в Киеве. Иной раз, особенно весной и осенью, беседа велась о русской природе, о деревне, об охоте, о рыбной ловле. В таких случаях моим лучшим собеседником был милый Саша Карзинкин, живой, мечтательный мальчик с прелестными карими глазами, густыми курчавыми волосами и смуглым цветом лица, делавшим его удивительно похожим на портрет молодого Пушкина.
Раз как-то уже после выпуска мы глубокой осенью поехали вместе на охоту в наше имение. Бродили по лесу, били зайцев, дурили, смеялись, потом война и революция разлучили нас. В 1922 году, будучи в Москве, я случайно узнал, что Саша при смерти и очень бы хотел повидаться со мной.
В яркий весенний день я поднялся в его квартиру на Поварской улице. Передо мной в постели лежал полутруп — он уже перенес более десяти операций, стараясь спастись от пожиравшего его рожистого грибка. В комнате стоял тяжелый воздух от пролежней больного. Саша слабо мне улыбнулся и с трудом протянул прозрачную, восковую, костлявую руку. Я старался всячески его развлечь, заинтересовать чем-нибудь, вызвать в его глазах прежний веселый огонек — все было тщетно. Он только печально качал головой и говорил:
— Это все не для меня. Для меня все кончено!
Через несколько дней после моего посещения страдания его прекратились навеки.
Где вы, мои юные, беспечные школьные товарищи? Грозные политические катаклизмы, потрясшие мир, оборвали все нити, связывавшие нас. Судьба лишь очень немногих известна мне.
Вежливый, аккуратный остзеец Сережа Брискорн, фантазер и выдумщик, пал смертью храбрых во время первой империалистической войны. Революция застала шумливого, веселого сердцееда Костю Уварова — сына нашего законоучителя — в Праге. Там он женился на дочери какого-то профессора, сам чуть ли не стал профессором, преуспевал, но вторая война верно разрушила и его семейный очаг. Степен ный, серьезный Саша Бабурин погиб во время второй Отечественной войны, пав жертвой неосторожного обращения с автоматом. Редко, редко встречаю я на улицах Москвы флегматичного бонвивана Васю Киселева, главного пропагандиста идей Художественного театра — ныне он похудел, постарел, облысел и где-то бухгалтерствует. Иногда на моем горизонте появляется Ваня Ившев, наш классный зубрила, — он совсем растерялся от событий, стал полусумасшедшим, ходит почти в рубищах, пьет. Куда разбросала жизнь остальных, мне неизвестно…