Воспоминания
Шрифт:
Главный дом, так же как и все флигеля, одноэтажный и деревянный. В нем едва насчитываешь восемь — десять комнат. Строения поседели от времени, обросли вплотную сиренью, акациями и жасмином, зацвели на крышах изумрудным мхом. Кругом усадьбы, смягчая зной и яркость солнечного света своими покровительственными тенями, шелестели вековые липы и лиственницы. Внутри дом был простой и удобный, стены в нем даже не везде были оклеены обоями, словом, он был «отменно прочен и покоен, во вкусе доброй старины». Старина наполняла все покои. Со стен глядели портреты предков, в своем большинстве кисти Боровиковского и Кипренского, изображения каких-то любимых крепостных, карандашные наброски и рисунки, украшенные вензелем «О. К.» 2* . В комнатах красовалась мебель карельской березы, еще служившая Фету, покоившая на своих подушках Тургенева и молодого Льва Толстого. Эта обжитая здесь годами мебель чередовалась с благоприобретенной, тоже старинной, из красного дерева, ольхи и ореха. К столу подавалась незатейливая, простая посуда, но приобретенная еще в царствование Николая Павловича. И вся эта старина в Новоселках была не мертво-музейной, а живой и деятельной, верой и правдой служившей своим хозяевам. Единственным исключением был кабинет дяди, превращенный им в подлинный своеобразный музей. Чего-чего там не было.
Енгалычевы умели принимать гостей. Они никогда не оказывали подчеркнутого внимания приезжему. С появлением чужого человека в доме, казалось, ничего не менялось в повседневной жизни хозяев. Все как будто шло своим раз и навсегда заведенным порядком, на приехавшего как бы не обращали никакого внимания. Вместе с тем самым тщательным образом учитывались интересы, склонности и страсти гостя. Так бывало и со мной. Вдруг тетка за обедом скажет моему двоюродному брату:
— Что-то все надоело. Хоть бы ты, Кирилл, нас рыбой угостил. Сходил бы в деревню к Федотычу да сговорился бы!
Нечего и говорить, что на другой же день желание тетки выполнялось к моему и Кириллиному великому удовольствию.
Федотыч был примечательной фигурой быта Новоселок. Это был один их тех талантливых русских мужиков, мастеров на всякое дело, которые слывут в деревнях лодырями и «некчемушными» за их упорное нежелание заниматься тем, чем занимаются все. Он добывал себе пропитание охотой, рыбной ловлей, мастерством игрушек, всякими невероятными починками сломанного, но только не хлебопашеством. Ловили рыбу сетью, исполу, на том основании, что сеть была княжеская, а челнок Федотыча. Труд был общий, рыба делилась пополам, за исключением ершей, которые шли в пользу рыбаков, из которых Федотыч тут же на берегу на костре варил уху в котелке. Федотыч был рослый, краснорожий, начисто выбритый мужик. Всякое дело он делал с прибауткой, присказкой или остротой. Славился он на деревне необычайной грубостью своей кожи. Рассказывали, что операцию бритья он производил следующим образом: мажет лицо керосином, зажмуривается, закрывает ладонью глаза и подпаливает себя спичкой. Этого я никогда не видел, зато был свидетелем другого смертельного номера. Уху Федотыч варил по-особенному — наваливал в котелок полным-полно рыбы, не чистя ее, варил ее до разварки, потом выкидывал вон и снова наполнял котелок новой рыбой, доливая его водой. Так происходило несколько раз, пока уха не превращалась в какое-то упоительно вкусное расплавленное желе. Когда уха была готова, Федотыч засучивал рукава, лез в костер и безо всяких для себя неудобств брал из огня руками кипящий ключом котел и не спеша ставил его поодаль на травку, после чего потирал себе руки и говаривал: «Хорошо — тепло!»
Иной раз неожиданно возникает срочная необходимость передать какое-либо письмо соседу помещику, живущему верст за двадцать от Новоселок, и гонцами к нему наряжаемся мы с Кириллом на верховых лошадях. Новое развлечение! А то дядя заявит за обедом:
— У нас у реки овес косить начали. Я велел идти кругами. Часам к трем все перепела в середке в кучу собьются. Взяли бы ружья да прогулялись бы на покос — жареная перепелка вещь недурная, да и паштет тоже штука хорошая!
Опять удовольствие. Иной раз гостям преподносились интеллектуальные развлечения. Как-то во время разговора тетка сказала Кириллу:
— Пригласил бы Пименовича — он бы что-нибудь рассказал интересное!
На другой день я познакомился с Пименовичем, или Дмитрием Пименовичем Соболевым. Это был маленький, сухонький и поджарый старичок на вид лет семидесяти, чисто выбритый и аккуратно одетый, с тоненьким посошком в руке. На самом деле ему уже стукнуло девяносто шесть лет, но взор его был ясен, речь чиста, фигура — пряма. В дни своей молодости он занимал ответственный в помещичьем быту пост псаря. В его ведении находились своры Афанасия Афанасьевича Фета. Вместе с воспоминаниями далекого прошлого Пименыч сохранил и давно умершие навыки. Идя по усадьбе мимо барского дома, какая бы погода ни была, он обязательно снимал шапку и надевал ее лишь после того, как минет барские хоромы. При разговоре попросить его сесть была вещь бесполезная, он укоризненно смотрел на собеседника, качал головой и оставался стоять, опираясь на свой посошок, с непокрытой головой. При встрече с «господами» он спешил подойти «к ручке». Бремя лет его мало тяготило — каждый день но каким-то своим делам он пешком совершал прогулку в Мценск восемь верст туда и восемь обратно. При знакомстве со мной он стоял в своей обычной позе, склоняясь немного вперед, опираясь на посошок. Желая записать свой разговор, я принужден был сесть перед стариком. Говорил он плавно, немного нараспев: — Хозяйство у нас большое было. На псарне семьдесят гончих держали, шестьдесят борзых. Одной дворни сорок дворов было. На охоту к нам завсегда по осени много господ съезжалось. Из Засеки графы Толстые приезжали. Граф Лев Николаевич не очень охотиться любитель были. Вот братец ихний, граф Николай Николаевич, те побойчее были. Очень они на охоте горячи были. Раз при мне борзятник их протравил русака, так они с коня слезли и ну его арапником учить. А борзят-ник-то был золотой, да вольнонаемный, да с норовом. Как пыл-то с графа сошел, он и говорит: «А теперь, ваше сиятельство, пожалуйте расчет!» Граф туда-сюда, как быть? Второго такого мастера не сыщешь. Так при всем честном народе и говорит борзятнику-то: «Прости, мол, меня Христа ради, что так погорячился; сам знаешь — охота!» Ну, дело и обошлось. Борзятни-ку-то тоже лестно, что граф у него при всех прощения просил. Вот тоже барин из Спасского, Тургенев Иван Сергеевич, большой любитель до охоты были. Когда они из-за границ приезжали да в Спасском жили, то наш барин Афанасий Афанасьевич на недели, бывало, по два раза к нам с письмами посылали. А они как завидят меня, так завсегда скажут: «А!.. Митрий, письмо привез!» — и прикажут на кухне водки поднести и рубль подарят. Хороший, добрый барин были. Из себя не очень представительный, роста обыкновенного, плотный такой, нос большой и волосы носили по хрестьянски, под скобку. Сестра-то нашего барина Афанасия Афанасьевича, Надежда
На вопрос, когда Пименыч родился и кто были его родители, старик просто ответил:
— Родился я, сказывали, через шесть лет как француза из России выгнали, а мать моя была дворовая девушка!
Не у одного Пименыча остались воспоминания о былом житье-бытье Новоселок. В нескольких верстах от Енгалычевых жил сосед-помещик Абрикосов, один из любимых учеников и последователей Льва Николаевича Толстого. За год до своей смерти Толстой решил посетить Абрикосова. Путь из Ясной Поляны он проделал на лошадях. Весть о том, что у Абрикосова гостит Толстой, мигом облетела округу. Точно узнав о том, когда редкий гость поедет обратно, дядя с непокрытой головой и тетка, по древнему русскому деревенскому обычаю, встретили гениального старика, стоя на дороге у границы своего владения. Толстой остановил свою коляску и любезно пригласил их сесть в экипаж, чтобы проехать вместе с ними по их имению. У главного дома в Новоселках была сделана новая остановка. Созерцая знакомые ему с молодости строения, Лев Николаевич перенесся в прошлое и стал рассказывать, как выглядели Новоселки при Фете, какие в них произошли изменения, как текла в них жизнь. Дядя воспользовался случаем и снял Толстого с теткой в экипаже. К сожалению, погода была не солнечная и негатив получился слабый. Отпечаток этой ныне уникальной фотографии был передан мною в свое время в Театральный музей и, вероятно, где-нибудь хранится по сие время. После почти получасовой остановки Толстой продолжил свой путь. Дядя и тетка проводили его до границ Новоселок…
В дождливое время вечером дядя иногда зазывал нас с Кириллом в свой кабинет под предлогом, что ему нужно помочь в разборке какого-нибудь ящика письменного стола. Он не спеша извлекал из недр своего хранилища пожелтевшие от времени письма и документы, очаровательные старинные альбомы в переплетах из красного и зеленого марокена 3* с бронзой, тетради рисунков и отдельные наброски. На некоторых вещах он останавливался, давая свои объяснения, читая выдержки и рассказывая их историю. Как сейчас помню большую тетрадь с зарисовками отца дяди, Александра Ельпидифоровича, которые он делал в Сибири, в бытность адъютантом гр. Муравьева-Амурско-го. Живо, с большим юмором сделанные наброски изображали и самого знаменитого администратора, его окружение, ссыльных декабристов и быт тогдашней Сибири. Остались в памяти отдельные листы, а также и тетради, испещренные свободным, сильным штрихом Ореста Кипренского. Тут были и представители семьи Енгалычевых, и пианист Фильд, преподававший музыку в доме, и наброски дворовых. Были и рисунки Боровиковского. Особенно памятна мне масонская икона «Седьми духов» кисти великого художника. Среди величественного хаоса небес подобная облаку стояла фигура молодого мощного красавца Саваофа, а вокруг него, в облаках, отображались еще шесть торжественных ликов. В альбомах, наряду с наивными мадригалами конца XVIII века, встречались строфы зачинателей литературного русского языка. Естественно, что подобная разборка ящиков не только коротала непогожие вечера, но заставляла даже сожалеть об отсутствии дождливой погоды.
Подчас мы развлекались с Кириллом самостоятельно. Как-то раз вечерком он предложил мне пойти на деревню, посмотреть, как орловские пляшут. При нашем появлении в деревне Кирилл, весельчак и балагур, был немедленно окружен гулявшей после трудового дня молодежью. Он представил меня и предложил пустить москвичу пыль в глаза орловской пляской. Произошла кокетливая заминка, раздались смущенные смешки девушек. Тогда он взялся сам лично начать показ. Сделав несколько колен, он вовлек в пляску девушек. Дальше дело пошло уж как по маслу. Кирилл только время от времени выкрикивал имена знакомых девушек-танцорок. Постепенно вокруг нас собрался кружок крестьян и крестьянок. Во время плясок все поминали какую-то Марью, но ее не было среди присутствующих. Тогда Кирилл отрядил кого-то за нею. Через некоторое время явилась скромная на вид женщина лет сорока с лишним. Завидев ее, все бросили плясать и обратились к ней с просьбой показать свое искусство. Она отнекивалась — тогда к просящим присоединился и Кирилл.
— Уж право, не знаю как, ваше сиятельство, — нерешительно сказала она, — сплясать-то, конечно, можно, да только… Уж простите меня, я до дому дойду, спрошу, позволит ли мне мой хозяин.
Просьба, подкрепленная аргументом, что «молодой князь просит для гостя», была уважена. Марья прибежала обратно веселая и начала плясать… С первых же тактов плясовой она начисто вытравила все впечатление от предыдущих выступлений. В ее пляске не было никаких забористых колен, никаких особенных хитростей. Наоборот, она танцевала исключительно просто и естественно, настолько естественно, что трудно было себе представить, как она вообще могла двигаться вне танца. Пляска была ее стихия, как воздух для птицы, как вода для рыбы. В отличие от остальных танцовщиц, исполнявших свой танец с каменным лицом, она все время мимировала. Ее глаза, улыбка, внезапные повороты головы дополняли все то, что делали ноги, руки, тело. Зритель забывал ее возраст, ее трудовую крестьянскую фигуру и ловил себя на том, что непроизвольно повторял ее движения. Это делал не я один, а большинство смотревших, за исключением немногих завистливых профессионалок, внимательно и деловито следивших за каждым ее движением, в надежде перенять то, что перенять нельзя: врожденного дара природы — вдохновения художника. Марья плясала долго и неожиданно прервала танец на законченном, но не финальном движении — больше она плясать не стала, несмотря на все просьбы. Мы пошли домой, сопровождаемые гурьбой деревенской молодежи. Кругом пели, шутили, смеялись, а я все видел перед собой танцующую Марью.
Любили мы с Кириллом забраться в кладовую во флигеле и разрыть сундук его покойного деда. Тогда на свет Божий извлекались какие-то каски старика времен Николая Павловича и Александра II, его мундиры, треуголки с петушиными перьями, блестящие палаши. Все это мы, великовозрастные балбесы, напяливали на себя и устраивали своеобразный маскарад, который, надо признаться, весьма нас забавлял. Мы даже не смущались в тех случаях, когда за нами вдруг неожиданно раздавался возглас дяди: «Ну и дураки!»