Воспоминания
Шрифт:
Уже после революции, во время моей службы в Большом театре, меня свели со стариком, сторожем Малого театра, охранявшим трюм сцены. Из его уст я и слышал рассказ, вошедший в предания театра.
— Ведь у нас, — рассказывал старик, — раньше-то строго было. Чтобы кто чужой, кого в лицо не знаешь, по трюму прошел — ни Боже мой. А то начальство увидит — греха не оберешься! Вот когда репетиция там али спектакль идет, и смотришь в оба, потому начальство тут как тут. А она, строгость-то, нужна, потому какой незнакомый человек наших порядков не знает, возьмет и закурит где не полагается, а кругом-то сушь, вспыхнет, как порох, поди потом туши! Ну вот, значит, стою я как-то на посту, наверху репетиция идет. Вдруг вижу, это идет по трюму посторонний человек, старик какой-то незнакомый,
А он, старик-то, застеснялся так. «Извините, — говорит, — я не знал!» — и обратно пошел. А тут, сзади, подходит ко мне помощник машиниста и говорит: «Ты чего же это наделал?! Знаешь, кого ты пугнул-то? Это граф Толстой — писатель!» А я откуда знаю, для меня старик посторонний, и все. Я уж в антракте его на сцене, графа-то, сыскал и говорю: «Вы уж простите меня, ваше сиятельство, что так неудобно у меня получилось!» А он отвечает: «Чего ж неудобного-то! Ты к своему делу приставлен, его и исправляешь. Правильно ты сделал!»
С понятием был человек, не гордый!
Рассказывал мне про Толстого С. А. Попов. В бытность его старшиной охотничьего клуба он неоднократно имел случай видеть Толстого во время спектаклей. Лев Николаевич обычно приходил на сцену и смотрел спектакль из первой кулисы. Выбирал он пустячные комедии и, глядя на спектакль, искренно смеялся и веселился, утверждая, что такие пьесы куда приятнее смотреть, чем серьезные. На все убеждения перейти в партер в кресло он отвечал отказом.
— Люди ведь пришли сюда спектакль смотреть, — говорил он, — а если я перейду в партер, то будут на меня смотреть, и никто из нас не получит удовольствия — ни публика, ни актеры, ни я.
Вспоминал при мне о Толстом старый, заслужен ный московский педагог В. Адольф.
— В бытность мою еще студентом, — говорил он мне, — прихожу я раз к своему портному в Леонтьев-ский переулок. А он мне говорит: хотите на Толстого посмотреть, он сейчас ко мне придет шубу мерить. Устроил он меня за ширму в той же комнате. Скоро пришел Толстой. Был он что-то не в духе — видимо, дома произошли какие-то семейные неприятности с сыновьями. Спросил — были ли на примерке его сыновья. На отрицательный ответ что-то недовольно пробурчал, а потом вдруг громко добавил, словно сам с собой разговаривал: «Да… Авраам роди Исаака, Исаак роди Иакова… но нигде не сказано, что лев роди сукиных детей…» Меня тогда это очень поразило. А когда совсем уже уходил, то на прощанье сказал портному: «Ну, сейчас, наверно, мои сынки к вам пожалуют. Вы смотрите, с них как следует цену берите — у них мать богатая!..»
Незадолго до похорон Толстого мне совершенно случайно довелось присутствовать на других грандиозных, но политических похоронах. Умер в Москве председатель первой Государственной думы, С. А. Муромцев. В годы начала Столыпинской реакции для передовой интеллигенции Муромцев, один из тех, кто подписал знаменитое Выборгское воззвание*, был знаменем протеста против действия правительства. Весть о смерти Муромцева мигом всколыхнула всю учащуюся молодежь столицы. Из стен высших учебных заведений возбуждение перешло в среднюю школу. Было решено организовать грандиозные похороны. Власти и правительство были поставлены в затруднительное положение. Муромцев, кроме того, что был некогда председателем первой Государственной думы, еще до конца своих дней оставался профессором в высших учебных заведениях. Запретить принимать участие в похоронах профессора было нельзя. Сочтено было за благо забыть бывшую общественную деятельность Муромцева и делать вид, что студенты в его лице отдают лишь последний долг любимому учителю. Среди учебных заведений, с которыми был связан Муромцев, был и Московский коммерческий институт, и Московское коммерческое
Особенно живописен был один из заключительных моментов похорон. Шествие приближалось к Донскому монастырю. Октябрьский день быстро клонился к концу. Стало уже совсем темно. Процессия замедлила ход. Вдруг замелькали свечи и раздалось стройное церковное пение. Монастырская братия во главе с игуменом, с иконами, с большими восковыми свечами вышла за ворота монастыря встречать гроб. В этот миг солидаризации монахов с передовой молодежью на всех пахнуло какой-то старозаветной, допетровской стариной. Древние стены монастыря, мрачные одеяния иноков, трепетный пламень свечей, звук славянских песнопений и кадильный дым, поднимавшийся ввысь, туда, откуда несся заунывный перезвон погребальных колоколов, напоминало что-то древнее, давно прошедшее, что иной раз видишь только на сцене театра.
1* Какие вещи! (фр.)
2* Королевский балет (??.).
3* Потрясающе! (фр.)
Глава двенадцатая
Мой первый учебный год в реальном училище Воскресенского прошел удачно — весной я хорошо выдержал экзамены. Родители мои решили поощрить мое прилежание и сделали это, как обычно, довольно оригинальным образом. Они не считали целесообразным делать ценные подарки, которые рано или поздно надоедают и забрасываются. Вместо этого они предпочитали выдумать что-либо такое, что оставило бы воспоминания на всю жизнь.
Как-то однажды, в субботу, к нам на дачу в Малаховку приехал Владимир Васильевич Постников. Вечером я заметил, как мои родители о чем-то беседовали с ним вполголоса, изредка поглядывая на меня. Тогда я не придал этому особого значения. На другое утро, когда я собирался идти на рыбную ловлю, Владимир Васильевич неожиданно окликнул меня и пошел со мною вместе.
— Поздно идешь, — сказал он мне, — спишь долго. Рыбу ловить надо на зорьке, а не в восемь часов утра!
Я что-то возразил в свое оправдание.
— Ну ладно, — перебил он меня, — это все пустяки. Вот я уезжать собираюсь. Еду, брат, за стариной, недели на две, на три. Как Чичиков, буду по провинции да по помещикам разъезжать!
На мой вопрос, в какие края предполагает он ехать, Владимир Васильевич многозначительно кивнул головой и ответил:
— Куда-нибудь поеду — мало ли в России меп Уж какой-нибудь маршрут выберу.
— Вот что, — вдруг добавил он, — хочешь со мной ехать в компании? Мне веселее будет, да и тебе, брат, любопытно, я думаю!
На мое согласие он посоветовал мне, не откладывая в долгий ящик, попросить родителей отпустить меня в проектируемое путешествие.
Надо сказать, что я всю свою жизнь терпеть не мог просить что-либо для себя. Отчего происходило это органическое отвращение к просьбам — от ложного ли самолюбия, от застенчивости ли, — право, не знаю, но заставить себя просить о чем-либо, в особенности в детстве, требовало от меня огромного усилия. Чтобы приступить к этому делу, надо было побороть себя, а это требовало времени, хотя по опыту я и знал, что мои родители никогда ни в чем мне не отказывали. До самого обеда я ходил в смятении чувств — поездка чрезвычайно прельщала меня, но когда я вспоминал, что надо просить родителей отпустить меня и что я еще из-за этого потеряю несколько недель любимой рыбной ловли, то меня брали сомнения. Все же среди дня я пришел к определенному решению и, как говорится, очертя голову выпалил свою просьбу отцу с матерью. Мой, очевидно, растерянный и отчаянный вид привел моих родителей в веселое расположение, и они охотно согласились на мою просьбу.