Возлюбленная террора
Шрифт:
— А ну, оставь барышню! Она к твоим рукам непривычная, правда ведь?
Казак ухмыльнулся и отошел. Чтобы не упасть, Маруся прислонилась спиной к стенке купе. Аврамов подошел к ней вплотную, сощурился и вдруг закричал:
— Ну, стреляй же в меня, стреляй! Ну, что же, ведь ты убила Луженовского, убивай и меня!
От него невыносимо несло перегаром, бородавка на щеке дергалась, как жирный черный паук. Фельдшер Зимин, робко наблюдавший из угла эту сцену, вдруг подумал, что маленькая избитая девушка едва до плеча Аврамову достает, и шире он ее раза в три,
Однако эта забава Аврамову скоро надоела. Он отошел от Маруси на шаг и сказал с пафосом:
— Хорошо тебе все-таки от нас досталось. И правильно- на то мы и казаки, чтобы избивать таких, как ты.
Перед глазами у Маруси опять все поплыло, и она стала медленно сползать по стенке. Зимин успел ее подхватить.
— Воды… — выдавила она из себя, — пожалуйста, дайте воды…
Аврамов, еще не успевший отойти, услышал.
— Не давать! — обернувшись к Зимину, приказал он. — Ничего не давать.
Аврамов оглядел присутствующих, остановил взгляд на приставе Новикове и распорядился:
— Отведите ее в купе второго класса и закройте там.
А Луженовский все это время по-прежнему лежал в квартире исправника. Состояние его было безнадежно, и он об этом догадывался. Но смерть, назначенная ему, была настолько ужасной, что такой и врагу добрые люди не пожелают.
18 января Гаврилу Николаевича перевезли в Тамбов. При нем неотлучно находились его мать и жена, губернатор фон дер Лауниц постоянно справлялся о его здоровье. Хотя врачи определенно ничего не говорили, сам Гаврила Николаевич понимал, что обречен. Еще из Борисоглебска он велел исправнику отправить тамбовскому губернатору телеграмму: «Умираю. Попросите у Государя за детей. Берегите себя». Поздно вечером, до приезда матери, пожелал причаститься, — не верил, что увидит следующее утро. Однако смерть к нему не спешила — Гаврила Николаевич прожил еще двадцать шесть мучительных дней.
Умирал Луженовский долго и страшно — после Марусиного выстрела здоровый организм тридцатичетырехлетнего мужчины все еще боролся, пытаясь сохранить остатки жизни, теплившиеся в разлагавшемся заживо жирном теле. Гноящиеся раны смердели так, что невозможно было находиться не только у постели больною, но и в соседней комнате. Потом началось рожистое воспаление живота, грозящее перекинуться на все тело. Особенно мучительны были перевязки — к бинтам прилипали не только сгнившая кожа, но и большие куски живого мяса.
Говорил он мало, когда был в сознании, стонал от боли. Если боль отпускала, лежал, уставив глаза в потолок, и о чем-то думал. Вспоминал ли прошедшее, жалел ли о содеянном? Этого не знает никто.
Как-то раз, впрочем, от него услышали: «Действительно, я хватил через край…»
Отпевали Луженовского на сыропустной неделе в Кафедральном соборе города Тамбова. Служили ректор Тамбовской Семинарии архимандрит Феодор, кафедральный протоиерей Озеров и законоучитель тамбовской мужской гимназии протоиерей Бельский. Похоронили его в фамильном склепе дворян Луженовских. в имении Токаревка.
Однако память
В купе второго класса, куда Марусю определил Аврамов, вместе с ней находились фельдшер Зимин и пристав Новиков. Новиков уснул почти тотчас же, сладко похрюкивая носом на соседней полке, а Зимин сидел у Маруси в изголовье и время от времени смачивал ей губы водой. Маруся полуспала, полубредила. Ей чудилось, что она снова ночует на станции Жердевка, а Луженовский уже проехал, она опоздала, опоздала… «Ах, нет, — внезапно очнувшись от какого-то толчка, вспомнила она. — Все случилось. Я сделала все как надо».
Зимин легонько тряс ее за плечо.
— Барышня, послушайте, — шепотом сказал он. — Четвертый час ночи… Сейчас будет Терновка, мне выходить.
— Да… — Маруся никак не могла понять, что он ей говорит. — Да…
— Барышня…
Вдруг дверь купе широко распахнулась. На пороге стоял Аврамов. Зимин резко отшатнулся от. Маруси — так велик был страх перед казачьим подъесаулом. Поезд замедлял ход.
— Терновка, господин фельдшер, — обманчиво вежливо сказал Аврамов. — Вам выходить.
Зимин, ни слова не говоря, взял саквояж и поспешно вышел. Аврамов сел па его место, вытянул ноги — они заняли почти все свободное пространство купе — и посмотрел на Марусю. Она тоже села, хотя опухшее, израненное тело отозвалось на перемену положения невыносимой болью.
— s Ну что, Мария Александровна, не желаете ли подкрепиться? — Аврамов любезно улыбнулся и выложил на столик плитку шоколада.
Маруся не ответила, но взгляд не отвела.
— Не хотите шоколаду, могу предложить водки, — продолжил Аврамов тем же тоном. — Только прикажите, сейчас же принесут. А может быть, у вас есть еще какие пожелания? Так сказать, мне неведомые?
— Только одно, — с трудом усмехнулась Маруся разбитыми губами. — Проследите, чтобы веревка, на которой меня будут вешать, оказалась крепкой. А то в нашей несчастной России не только самодержавие, но и веревки гнилые.
Она намекала на казнь декабристов, но Аврамов, разумеется, намека не понял:
— Ну зачем же говорить в такую ночь о столь мрачных материях?
Пересев к Марусе поближе, Аврамов протянул руку и провел пальцем по ее груди. Блузка давно порвалась и служила плохой преградой коротким волосатым пальцам с квадратными холеными ногтями. Маруся отшатнулась. На лице ее появилось выражение гадливости: