Врата исхода нашего (девять страниц истории)
Шрифт:
И вот она уже в ссылке…
Моя любимая женщина — Ида Нудель.
Семь лет ее продержали в отказе. Просто так. По прихоти, ненависти, по злобе…
Теперь ей добавили четыре года ссылки.
Вся система ополчилась на одну маленькую женщину. «Самое передовое в мире» государство-гигант равнодушно давит невиновного.
Когда-то я прочитал в одной статье, что путем создания особых условий ученым СССР удалось вызвать искусственный инфаркт у обезьяны.
Это был триумф науки!
Это было величайшее научное достижение!
Что им теперь обезьяна? Давно пройденный этап. Они научились создавать особые условия для
А мы молчим.
Мы живем, работаем, развлекаемся.
У нас на носу чемпионат по футболу. Потом по хоккею. Потом по теннису.
Вечный чемпионат.
Вечный праздник!..
А человека гноят в тюрьме.
А человека сживают со света.
А человеку не дают жить, как он кочет.
Жить?!
Думать ему не дают. Дышать…
Но это там. Далеко. На краю света. Это нас мало касается…
Что там сейчас по программе? Включайте телевизор!..
Из последнего слова Иды Нудель:
«Меня судят за семь предыдущих лет, самых славных лет в моей жизни. И если через многие годы мне еще раз нужно будет сказать последнее слово, я абсолютно уверена, что и тогда я повторю: эти семь лет моей жизни, за которые сегодня я сижу на скамье подсудимых, самые тяжелые и самые славные дни в моей жизни. В эти семь лет я научилась ходить с гордо поднятой головой, как человек и как еврейка. Эти семь лет были наполнены ежедневной борьбой за себя и за других. И каждый раз, когда мне удавалось сохранить живой очередную жертву, мое сердце наполнялось необычайным чувством, которому нет равного. Возможно, оно близко к чувству женщины, давшей новую жизнь. И даже если остальную жизнь я проживу серо и однообразно, эти семь лет будут согревать мне сердце и дадут сознание, что жизнь прожита не зря. И никто из вас, мои судьи, не может придумать мне кару, чтобы взять реванш за торжество и победу этих семи лет».
Страница восьмая. СТАРИКИ
(портреты)
Старичок Мордехай
Моим первым учителем иврита был крохотный старичок Мордехай…
Игрушечный человечек с большой головой, в потрепанном костюмчике с бахромой на рукавах, в вечных, неснимаемых галошах на прохудившихся ботиночках мальчикового размера…
Это он показал мне первые буквы алфавита, он научил первым словам, старичок Мордехай, крохотный человечек с застарелым испугом в глазах от прожитой жизни и с несокрушимой верой в сердце, несмотря на испуг. Испуг у него был снаружи, на поверхности, а вера запрятана глубоко внутрь, подальше от грубых рук и подозрительных взглядов. И порой даже казалось, что испуг — это маскировка, накидка, прикрытие для защиты его веры…
Он пришел на первый урок, старичок Мордехай, со свертком подмышкой, обернутым в газету и перевязанным мохнатой бечевкой. Долго развязывал, конфузясь, а потом положил на стол Танах старого издания, новенький еврейский календарь из Израиля и молитвенник. По календарю он показал мне первые буквы алфавита: алеф, бейт, гимел… По Танаху он прочитал нараспев: «Да погибнут враги твои, Израиль!..» Или что-то вроде этого…
Я не знал еще ничего. Я не запомнил буквы. Не имел понятия о том, как будет на иврите «папа-мама», «стол-стул», но я уже знал: «Да погибнут враги твои, Израиль!» Или что-то вроде этого…
Потом он приходил регулярно, раз в неделю, крохотный старичок Мордехай, с неизменным свертком
А еще были у нас вечные скандалы с деньгами, потому что он не хотел брать, а если соглашался, то на мизерную сумму, и всякий раз надо было выдерживать бой, чтобы, в конце концов, запихнуть ему в карман смятую бумажку. А потом он наматывал на горло плохонький шарфик, натягивал продувное пальтишко, шапку-ушанку, пихал подмышку газетный сверток и уходил на улицу, в мороз и снег, и ехал потом на метро с пересадками, и еще на автобусе, в продутый ветрами новый неуютный микрорайон, в неприбранное жилище одинокого старика…
Было с ним очень интересно на его уроках, когда он раскрывал Танах, читал фразу за фразой, с наслаждением комментировал…, но я ничего совершенно не понимал, и через пару уроков догадался, что так оно будет всегда. Всегда он будет читать Танах, всегда наслаждаться и комментировать, — для этого он и приходит, — но языка я знать не буду.
И тогда я ему сказал:
— Морэ, — сказал я, и он прямо засветился от удовольствия: не химик, не технолог — морэ-учи-тель. — Морэ, — сказал я, — мне бы выучиться читать и разговаривать, а уж потом Танах.
Он очень огорчился этим, крохотный старичок
Мордехай. Он стал убеждать меня, что в Танахе есть все необходимое, что через пару месяцев я буду знать язык лучше его, он даже польстил мне насчет моих удивительных способностей… но я был настойчив, я хотел научиться читать и разговаривать, и в этот день он без удовольствия выпил чай с шоколадной конфе-юй и ушел на улицу, в мороз и снег, маленький, несчастный, сокрушенный…
Через неделю я сказал ему:
— Морэ, — сказал я, — давайте так: до перерыва мы занимаемся разговорным ивритом, после перерыва — читаем Танах.
И опять он засветился на слово «морэ», и еще он обрадовался, что Танах мы все-таки будем читать, будем читать Танах!.. Этим он занимался в детстве, этим бы ему заниматься до старости: сидеть, да читать книгу, да комментировать, ссылаясь на авторитеты… но жизнь выкинула его в мир, заставила окончить химический институт, работать технологом, чтобы на исходе дней вернуться к тому, с чего начал, от чего бы не уходить ему никогда…
И вот мы стали заниматься ивритом, и сразу же выяснилось, что он совсем не знает грамматику, крохотный старичок Мордехай, нет у него методики преподавания, нет плана, и я, скорее всего, первый его ученик, которого надо как-то научить читать и говорить. Он прекрасно знал иврит, это был его язык, язык его души, — но ведь птица, что поет на ветке, она тоже не знает нотной записи, она тоже не может научить другую птицу: поет себе и поет — и все тут…