Время грозы
Шрифт:
Кабинет хозяйки. Минималистский интерьер, никаких признаков того, что это сердце притона. Мозговой центр борделя.
Большое окно, светлые стены, пара больших черно-белых фотокартин в рамах. Именно фотокартин, а не простых фотографий. Явно авторские: что-то неясное, кажется, берег моря, снятый ночью с большой высоты.
Огромный стол, на столе панель терминала. Удобное рабочее кресло. Кофейный столик и пара кресел в углу.
Всё.
Маман — гладкая прическа, безупречный, но скромный макияж, строгий костюм — повернулась от окна, двинулась навстречу гостье. Проследила
— Коктебель. Пляж, прибой, видите — волна накатывается, словно живая. Чудится, будто это береговая линия на большом протяжении, а на самом деле — стоял человек с камерой по щиколотки в воде, да еще и наклонился, чтобы крупным планом воду взять. Хорошо, верно? Да и человек тот хороший. — Она улыбнулась, махнула рукой в сторону кресел. — Присядем? А знаете, Наталья Васильевна, я рада вам. Хотя и не ожидала визита. И, скрывать не стану, заинтригована. Десять лет прошло…
— Десять лет, — откликнулась Наташа, усаживаясь.
Помолчали. Гостья — собираясь с мыслями, хозяйка — вероятно, из деликатности.
— Желаете чаю? — прервала паузу Маман.
— Спасибо, Анна Викторовна, — Наташа невесело улыбнулась. — Спасибо, нет. Я… не знаю, мне поговорить с кем-то надо. С вами. Десять лет, вы правы. Без малого. Я все о Максиме думаю. Завтра улетаю, там дела, там Федор, а думаю — о Максиме. Неспокойно мне, понимаете?
— Весной прибралась я у него на могиле, — невпопад ответила Маман. — Вы, Наталья Васильевна, должно быть, видели — в порядке содержится, не забываем… То есть — я не забываю.
— Можно мне вас попросить? — сказала Наташа. — Вы ведь старше меня… извините, я не для того, чтобы уязвить как-то… Просто знаю, что вы Максима по имени звали и на «ты». Вот и меня по имени — Наташей, можно? Мне так легче…
— Ишь ты, — усмехнулась Маман. — Так ведь Максим это одно, он свой. А вы… ты… разница в положении…
— Оставьте, — Наташа махнула рукой. — Какая там разница… Я о нем поговорить хочу, мне больше просто не с кем, а необходимо, иначе с ума сойду. Почти никто правды не знает, а из тех, кто знает… С Федором немыслимо, Румянцев отгородился — вину свою чувствует, что ли, — Ивана Михайловича уж сколько лет в живых нет, Джек тоже… А Владимир Кириллович… ну, сами знаете… Альцгеймер — это страшно…
— Я не все поняла, — сказала Маман, помедлив. — О болезни его величества — ты его имела в виду? — скорблю, а вот остального, прости, не поняла.
— Значит, не рассказал… Ну, слушайте.
И — прорвало.
…А история Максима получилась — странное дело — не такой уж длинной.
— Вот его тело, — заканчивала Наташа, — изуродованное, сгоревшее чуть ли не дотла, похоронено, а где-то он жив, я верю, что жив, хотя попал, оказывается, вовсе не домой. Господи! Он так рвался туда! Называл домом, а я знаю, что его сердце было уже здесь. Разрывался между тем, что чувствовал, и долгом, как понимал долг… Знаете, Анна Викторовна, порою так накатывает… Чувствую — жив, плохо ему, трудно неописуемо, борется за что-то — может быть, за то, чтобы вернуться сюда, к нам, ко мне… А уходил он, можно сказать, от вас. Не от меня, а от вас — отсюда. А я еще и такую вину перед ним ощущаю… Впрочем, что это
— Погоди, — проговорила Маман. — Если время есть — погоди.
Она долго молчала, уставившись на стену. Потом подняла руки, потерла виски.
— Нет, — сказала, наконец, — выпить все-таки необходимо.
Встала, подошла к столу, нажала какую-то кнопку, произнесла:
— Алеша, арманьяку.
Закурила длинную черную сигарету, вернулась в кресло.
Подали арманьяк. Маман плеснула в два бокала, подняла свой, сказала:
— Чокаться не будем.
Выпив, продолжила:
— Спасибо, Наташа. Я теперь, стало быть, одна из посвященных. И как хочешь, но я тебе поверила. Жив Макс или нет — этого не знаю, — а нездешним он мне с первого взгляда показался. Даже не в том дело, что свет от него исходил. То — видимое. А исходил еще и невидимый свет, понимаешь меня?
— Конечно, — кивнула Наташа.
— Вот. А что до деталей этих — параллельные миры, переходы, система кодов личности, что там еще — образование у меня не то, чтобы сомнению подвергать. Да и чтобы вникать — тоже не то. Просто верю. Складывается оно все. Да и ты — думаю, могла бы такое сочинить, писательница же, только не про Макса. Тебе сколько сейчас? — спросила она вдруг.
— Сорок семь.
— А мне почти на двадцать больше. А Максима я… не то, чтобы любила, нет, не та я, чтобы влюбляться да сохнуть от чувства. Но привязалась очень. То ли как к сыну — детей-то у меня нет. У тебя, кстати, тоже?
— Я очень хотела, — призналась Наташа. — Максим вот… Как отрезал. Сказал, что не вправе такую ответственность на себя брать. А от Федора — и не хочу.
— Бедный Феденька, — пробормотала Маман. — Да, так вот к Максу то ли материнское испытывала, то ли все же женское. Очень он теплый… был…
— Есть, — твердо сказала Наташа, посмотрев собеседнице прямо в глаза.
— Дай бог, — отозвалась Маман. — Что ж, давай за это и выпьем.
Теперь чокнулись.
— А что ж за вина, о которой ты говорила? — спросила Маман.
Наташа поколебалась. Потом решила — а, чего скрывать? Столько наговорила…
— Это, Анна Викторовна, — обо мне. Этого уж совсем никто не знает. Только он, Максим, и догадывался, вероятно. Да нет — точно догадывался. И переживал из-за этого очень.
— Не томи, — попросила Маман.
— Не буду. В двух словах — я порочна. Всю жизнь борюсь, а победить не могу. Так иной раз накатывает… С ума схожу по плотскому. В мечтах — пока Максима не встретила — сколько раз сюда, к вам, приходила. Работать. Утолять этот голод. То в маске себя представляла, чтобы, не дай Бог, не узнали, а то и — в открытую. Разнузданно и безудержно.
— Эка невидаль, — усмехнулась Маман. — Ну и пришла бы. В маске, конечно. Я бы инкогнито твое раскрывать не стала.
— Смеетесь… Это только в мечтах. И все равно — гадко себя чувствовала. Даже не все равно, а тем более. Я же верующая, понимаете? Но даже на исповеди не признавалась. Тоже гадко… Такова, выходит, сила веры моей… Вот, только перед вами и исповедываюсь.