Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Время винограда

Рядченко Иван Иванович

Шрифт:

Хлебная витрина

Месяц март, что за глупые шутки? Тучи бродят в горах, как стада. Беспрерывно четвертые сутки с неба льется на землю вода. Капли лупят то звонче, то глуше, на асфальте пускаются в пляс. Словно сто стеклодувов из лужи пузыри выдувают для нас. Дождь идет бесконечный и гулкий. Незаметно улыбок нигде. Лишь с витрины пшеничные булки улыбаются падшей воде.

Сон в летнюю ночь

Я ночью засыпаю наспех, устав от летнего огня. Но Белый дом, как белый айсберг, морозно дышит на меня. Ворочаясь, таю обиду, хочу согреться — нету сил, как будто кто-то Антарктиду, как холодильник, не закрыл. Мне снова, снова, снова снится щемящий сон былых пехот — мохнатый иней на ресницах и на губах застывший лед. Снежинки пляшут на патронах. В морозных лапах замер сад. И только грузы груш нейтронных, сорвавшись с веток, вниз скользят. Тепло и тихо в ночи эти. Не будь в претензии к врачам, что даже маленькие дети порою стонут по ночам. Они еще не знают азбук, но и на них, под грозный гул, тот беспощадный белый айсберг дыханьем гибели дохнул.

Ворона

На тихой сосне у балкона — уже замечаю не год — сварливая птица ворона в своем королевстве живет. Чернеет ворона так резко, так солнце течет по крылу, как будто для цвета и блеска ее окунули в смолу. Кружится она над поляной, ей все не сидится в гнезде. Мы с ней состоим в постоянной, хотя и безмолвной вражде. За стенкой скворешника яркой скворчиха выводит птенцов. Не каркай, ворона, не каркай над будущим новых жильцов! Ну, что ты за странная птица? Свой клюв повсеместно суешь, не зная, где правда гнездится, а где золоченая ложь. Колдую над строчкою жаркой и жду желторотых удач. Не каркай, ворона, не каркай, а лучше от счастья заплачь. Заплачь — и слезою безгрешной порадуйся ты наконец, что где-то за стенкой скворешни на свет появился птенец!

Четыре срока

Четыре срока жизни, вы со мною, мои владыки и мои рабы. Печаль моя окрасит клены хною, набросит сети ливня на столбы. Восторг мой, словно юноша кудрявый, с земли изгонит ледяные сны и выведет на свет из почвы травы, как Черномор — дружину из волны. Я зрелости своей не пожалею, не пожалею щедрости своей, чтоб сделались сочнее, тяжелее светила яблок в зелени ветвей. Но вот заплачет иволга лесная: прощай, будь мудрым, движется зима… А что мне делать с мудростью — не знаю, как с нею быть, не приложу ума.

Обида

Скрипнул старый дуб — и соловьи вмиг слетели с песенной орбиты. Не чужие люди, а свои нам наносят горькпе обиды. Коль заденет человек чужой, можно и понять, и защититься, и не так наглядно, в лад с душой, бьется боль, как раненая птица. Каверзы от ближнего не ждешь загодя, как поезд на перроне. Потому-то ложь его — как нож, черствость — словно камень на ладони. Наше сердце никогда не спит, будто красный маленький колибри. Берегите близких от обид, чтобы раньше срока не погибли.

Виноград

Раздавленные гроздья винограда, не сокрушайтесь о судьбе своей, Я. славлю вас! Вам выпала награда в отраду превратиться для людей. Что толку праздно на лозе ютиться? От забытья хорошего не жди! Не много чести, чтоб склевали птицы иль сбили в грязь осенние дожди. Раздавленные гроздья винограда, плоды объятий солнца и земли, я славлю вас! Но будет ли награда за жертву, что вы честно принесли? Могучий сок, перебродивший в чане, себе какую предназначил роль? Прервет ли чье-то грустное молчанье? Продлит веселье? Обезболит боль?.. Раздавленные гроздья винограда, себя я от тревог не уберег: не застилайте тучею нам взгляда, не выбивайте землю из-под ног.

Поэмы

Передать Ивановой

Ивану Гайдаенко

На черную глину переднего края свалился Степан Байдебура — матрос. Рванул воротник, захрипел, умирая, и тихо такие слова произнес: — Братишка,
земляк, помирать неохота.
Еще недобито немало зверья… Но все же недаром морская пехота навеки земле отдает якоря.
Ты слышишь, братишка, земляк белобровый, невеста мечтает, что Степа живой… Вернешься с войны — передай Ивановой: Степан, мол, любил до доски гробовой. Братишка, мне больше не сделать ни шагу… Смотри же, исполни матросский завет: сними с гимнастерки медаль «За отвагу», невесте отдай как последний привет… Уткнулся лицом он в степную ромашку, вдохнул аромат, приподнялся слегка: — И слышишь, браток… не снимайте тельняшку… и море пусть рядом… зовет моряка… С губами расстались последние звуки. Матрос над землей приподнялся опять и лег, разметав бесполезные руки, как будто планету задумал обнять. Войска прорывались сквозь дымные дали. Тянуло угаром с нерусских полей. От нашего шага тряслись и дрожали чугунные туши чужих королей. И мимо их спеси, по крови и лужам, вдоль сваленных зданий, деревьев, столбов я нес наравне с котелком и оружьем матросский подарок, чужую любовь. Я думал в степи, на опушке сосновой, за миг до атаки в огне и в чаду: «Товарищ сказал — передать Ивановой…» А как же я ту Иванову найду?! Он имя ее не назвал, умирая. Он очень спешил и забыл впопыхах… Спросить бы — земля не ответит сырая, хранит она тайны упорней, чем прах. И мысль будоражила снова и снова, и голос раздумья шептал, не спеша,— какая она из себя, Иванова: блондинка, брюнетка? Собой хороша?.. И вот наступила, назрела минута — взрыл мокрую землю последний снаряд. Солдат, озаренный огнями салюта, пощупал себя — вроде выжили, брат. Нехитрый багаж — карабин да лопата — сданы во всесильную власть старшины. Прошедший войну и четыре санбата, я долгой дорогой вернулся с войны. Акация всюду цвела и томила, как будто не знала дыханья боев. Вторая весна наступившего мира вокруг посводила с ума соловьев. Все улицы, город — в цветочном угаре. На бронзовом Пушкине раны видны. Взлохмаченный, так он стоял на бульваре, как будто бы тоже вернулся с войны. Увидел я море, суда у причала, где уголь и бочки, зерно и пенька, откуда берет в океаны начало путь сильных и храбрых, мечта моряка. Товарища голос из бездны суровой меня в этот миг на бульваре нашел. Услышал я вновь: «Передай Ивановой…» И тут же отправился в адресный стол. Я шел, как солдат в боевую разведку, я двум бюрократам устроил скандал, но всех Ивановых я взял на заметку, я их адресами блокнот исписал. Пикировал шмель на рокочущей ноте, мелькали стрижи. Я уселся в саду один на один с адресами в блокноте и тихо сказал: «Обойду и найду!» Достал я медаль, и на белом металле, навек утверждая свое торжество, весеннего солнца лучи заблистали, как будто погладили молча его. Я спрятал медаль, папиросы и спички, на первый записанный адрес взглянул, проверил заправку по старой привычке, вздохнул и рывком в неизвестность шагнул. Садовая, десять, квартира четыре. Взбегаю на третий этаж без труда. — Живет Иванова в четвертой квартире? — Живет. Проходите. Направо. Сюда. Стучу. Открывают скрипучие двери. Выходит хозяйка в халате простом, глядит удивленно. — Ко мне? — Не уверен. — Войдите. Сейчас разберемся вдвоем. Вхожу в комнатушку. Конспекты и книжки и Ленина том на скобленом столе. С ним рядом — сухие еловые шишки, степные цветы в неграненом стекле. Обложка конспекта с фамилией четкой. Прикрытый газетой холодный обед. Жакет со знакомою пестрой колодкой — короткая запись потерь и побед. На старенькой тумбе — духи и тетради. Кровать по-девичьи скромна и узка. А в серых глазах, во внимательном взгляде, как сестры — тревога, надежда, тоска. Я все объяснил, но, наверно, туманно, подумав, спросил по-солдатски, в упор: — Скажите, не знали вы в прошлом Степана? — И сразу потух загоревшийся взор. И девушка даже осунулась малость, печально сказала короткое «нет», губу закусила и вдруг разрыдалась, склонившись неловко на синий жакет, который висел перед нею на стуле. — Простите… Вы столько во мне всколыхнули… Я, птица залетная, гость посторонний, услышал короткий гарячий рассказ. Сердечное горе — как порох в патроне: молчанье хранит, но взорвется подчас. Она говорила, спеша и волнуясь, как, дрогнув, упали росинки с цветов. Ее тонкокосую школьную юность швырнуло в гремучее пламя фронтов. Окоп, да землянка, да шапка-ушанка, кипенье атак да тревога штабов… Тогда-то на землю и спрыгнула с танка ее фронтовая большая любовь. Глаза озорные под шлемом ребристым, ресницы, спаленные близким огнем. Полмесяца счастья… Но долго танкистам стоять не пристало на месте одном. И вот на заре, по ракетному знаку, заклятых врагов под собой хороня, пошла, понеслась, устремилась в атаку ведомая первой любовью броня. Ушла и пропала, куда — неизвестно. Нигде не встречалась товарищам впредь. Лишь в сердце осталась, как сладкая песпя, но та, что нельзя в одиночестве петь. Сгорело, как танк, отгремевшее лето. Был в списки пропавших танкист занесен. А девушка ждет-ожидает привета, хоть мертвый, но должен откликнуться он! Так вот вы какая, Любовь Иванова!.. Во веки веков не прощаю врагу, что вашего друга — живого, родного — ввести в комнатушку сейчас не могу. Но нечего делать. Сказал: — Извините. Ошибка. Мне нужен другой адресат,— И вышел на улицу. Солнце в зените. Влюбленные пары неспешно скользят. Взглянул на окошко, где горе хранится. Хозяйка, наверно, поплачет опять и сядет читать про пырей да пшеницу — она агрономом готовится стать… Я вытащил снова блокнот с адресами, не стал упускать уходящего дня. Но та Иванова большими глазами по всем адресам провожала меня. Я шел торопливо. Пастера, двенадцать. Нет входа парадного. Каменный двор. Теперь не пришлось высоко подниматься. Я двери толкнул и попал в коридор. Хозяйка — годами постарше. И снова все тот же стандартный и робкий вопрос: — Скажите, пожалуйста, вы — Иванова? (А чувство такое, что горе принес.) — По делу? Простите, я только с работы. Входите, а то подгорают блины…— Военный в погонах майора пехоты с укором смотрел на меня со стены. Два хлопца, скатившись с дивана большого, насупились молча в углу у окна. — Боюсь, что опять вы не та Иванова, которая мне до зарезу нужна. — Возможно.— Она не потупила взора. Стряхнула муку, оперлась о комод. Напрасно вошел я в квартиру майора, который сюда никогда не войдет. Тревога мальчишек и женщина эта мне все объяснили: им некого ждать. — Простите. Ошибка. Напутали где-то. Мне нужно от друга привет передать. Мальчишки стояли, насупившись, рядом, и оба безмолвно, прижавшись к стене, глядели мне вслед непрощающим взглядом за то, что я — жив, а отец — на войне… Клубились акации розовым паром, свистели на сотни ладов соловьи. По всем площадям, переулкам, бульварам я бил невоенные туфли свои. Во всех городских и приморских районах встречал Ивановых — седых, молодых, веселых и бойких, ленивых и сонных, замужних и вдовых, цветущих, худых. В воскресные дни я старательно брился, завязывал галстук, на поиски шел. Я даже на свадьбу попасть умудрился и был громогласно усажен за стол!.. Тощал календарь. Пароходы гудели. Несли малышей из родильных домов. Весна разменяла цветы и недели, утратила свежесть дождей и громов. Сходились влюбленные к пушке над портом, под стрелки бесстрастных висячих часов. Мне сделалось горько… В блокноте истертом немного осталось уже адресов. Пришел я на улицу Гоголя, восемь. Красивая я^енщииа вышла ко мне. Я к ней подошел с безнадежным вопросом. И вдруг… пробежал холодок по спине. — Входите,— сказала,— я знала такого. Все верно. Действительно, я — Иванова. Но вытрите туфли вот здесь, о ковер, не то нанесете мне уличный сор… Усажен я был на простой табуретке у самых дверей — чтоб не портить паркет. Меня обступили вокруг статуэтки, сервизы, венчавшие темный буфет. А золото… золото здесь, без утайки холодную тусклость металла храня, с буфета, с подставок и с пальцев хозяйки жестоко глядело в упор на меня. И женщина в пестром халате японском, как будто с рекламы, бела и кругла, довольна квартирой и собственным лоском, пропела, взглянув на себя в зеркала: — Встречалась я с ним перед самой войною. Девчонкой была я наивной, дурною. Имел он по боксу какой-то разряд… Но он-то, бедняжка, погиб, говорят? Да что же такое? То явь или снится?! Поднялся я, руку в кармане держа. Взмахнули ее тушевые ресницы и замерли снова, как иглы ежа. Секунду стоял я, как судно в тумане. Сдержал себя. Бить и ругаться не стал. Нащупал подарок матроса в кармане и стиснул суровый и теплый металл. Нарочно ступил на зеркальность паркета, как будто в ответ на ее хвастовство, и думал: «Не стоит ведь «золото» это ни жизни его и ни смерти его». Провел по лицу я тяжелой рукою и тихо сказал, отступая за дверь: — Простите. Ошибка. Бывает такое. Он жив и на должности высшей теперь. Вы слышите? Жив Байдебура. Навечно! Все время он будет смотреть вам в глаза. И он заходить не просил к вам, конечно. Мы просто попутали с ним адреса. Шагал я по городу улицей новой, нашедший и что-то утративший вдруг. И словно опять: «Передай Ивановой!» — шепнул мне сквозь годы невидимый друг. Не знаю, понравились просто черты ли иль что-то иное меня привело,— Садовая, десять, квартира четыре. Я вновь постучался — всем правдам назло! И сделалось сразу тепло и легко мне, когда я увидел студентку мою. — Простите… я снова… Я, знаете, вспомнил, что с вашим Сергеем встречался в бою. Лежал на шинели он строгий, суровый. Склонился дружок над его головой. «Вернешься с войны — передай Ивановой на память медаль и привет мой живой…» Хозяйка шагнула бесшумно, без скрипа, лишь сомкнутых губ незаметная дрожь. И только глаза говорили «спасибо» за эту мою вдохновенную ложь… Потом я бродил возле моря и хмуро шептал, как итог завершенных дорог: — Ты слышишь, товарищ Степан Байдебура? Я выполнил просьбу матроса как мог.

Поют хлеба

В газете дали мне командировку. Маршрут не нов, и тема не нова. Сказал редактор: — Нужно зарисовку — ведь завтра начинаются жнива. И вот шагаю по полю с блокнотом. Грузовики торопятся, пыля. Хлеба шумят и бредят обмолотом. От духоты потрескалась земля. Случайный спутник, почтальон колхозный, подводит за рога велосипед. — Прислушайтесь: хлеба поют… Серьезно! Заметьте, песни задушевней нет… Я напрягаю слух, но бесполезно: на землю шорох сыплют колоски. Смеюсь в душе: «Какая ж это песня? Ей-богу, есть на свете чудаки!» Я растираю колосок в ладони, а жаворонок тает в вышине. И вдруг далекий перелив гармони по гребням ржи доносится ко мне. Он то звучит, то снова замирает. В нем сквозь веселье вспыхивает грусть. Уборка в поле… Кто же там играет? С похмелья, что ли, жарит наизусть?.. Почтарь колхозный в кепке волокнистой лукавинкою блещет из-под век: — Не знать о нашем Пашке-гармонисте?! Да ты не с Марса ль, милый человек?.. Что ж, повод есть! Садимся у дороги, друг другу папиросы подаем. Колосья тихо кланяются в ноги и шелестят о чем-то о своем. — Вплетет в фуражку белую ромашку, за руль — и только пение да свист. У нас в колхозе все хвалили Пашку — заметь, он был отменный тракторист. Любил, чтоб чуб — вразброс, не под гребенку, гармонь на грудь — и песням нет конца. Но к хлебу относился, что к ребенку: бывало, колос гладил, как мальца. Девчат, заметь, не огорчал изменой — дарил одной Марьяне васильки. Из-за нее под звездами Вселенной ребята в ход пускали кулаки… Ты примечал на зарослях бурьяна колючие, но яркие цветы? Как те цветы, была полна Марьяна влекущей, но жестокой красоты. Случалось, глянет черными глазами — и словно выпьешь маковый отвар. Была та красота что наказанье — и Пашку отравил ее угар. По вечерам над Бугом в верболозе их вместе люди стали замечать. Как водится, пошел слушок в колхозе, что загс готовит круглую печать… Хлеб-соль и петушков на полотенце уже носили сваты-усачи. Но тут на свадьбу подоспели немцы — мосты и хаты вспыхнули в ночи, взметнулись взрывы дымными кустами, зарылся в пыль веселый каравай, помчались танки с черными крестами — и сгорбился от горя урожай… Не оглянулись — бьют прикладом в сенцы, не повернулись — чужаки в гостях. Войною был впечатан в полотенце след сапога с подковой на гвоздях… Тогда Марьяна к Пашке прибея?ала, дрожа, поцеловала первый раз: война, мол, нашей свадьбе помешала, но нет мне света без любимых глаз. Три дня продлился месяц их медовый. Согнал селян на площадь комендант и заявил: — Я есть порядок новый. Вы завтра все косить на фатерланд…— Уже вторые петухи пропели. Дышала рядом сонная жена. А Пашка все ворочался в постели, поднялся, помаячил у окна. Потом напился ледяной водички, сказал «прости», на спящую взглянул, достал в подвале керосин и спички и к полю осторожно завернул. Он миновал посты сторожевые. Птиц не вспугнул, не наступил на сук. Вошел в хлеба… Колосья, как живые, доверчиво касались добрых рук. Но вспомнил он, кто жаждет этих злаков, кто топчет синий васильковый луг. Колосьям поклонился, и заплакал, и зубы сжал,— и огненный петух пошел гулять по высохшему хлебу, да так гулять, что стало жарко небу, что темнота отхлынула с пути!.. Но Пашка от врагов не смог уйти. Ему запястья проводом стянули. А комендант на выдумки был лих: взял два патрона новеньких и пули неторопливо вытащил из них. О, этот комендант работал чисто! Сказал: — Зер гут. Ты есть не пахарь впредь! — И порох выжег очи тракториста, чтоб никогда на хлеб им не смотреть… Не знаю, где взялась у Пашки сила: он сам прошел до хаты полсела. Марьяна во дворе не голосила, бледна, но так же холодно красива, безмолвно Пашку в хату завела. — Ты обо мне подумал ли хоть малость?
Злость закипела в ней, как в казане.— Ты хочешь, чтоб без хлеба я осталась?.. Так знай же, что слепец не нужен мне! — Вещички в торбу — и долой из хаты, и в тот же час покинула село…
Опять поля на урожай богаты. Быльем, заметь, былое поросло. Прошла война. Случалось, пил наш Пашка: жалели люди, подносили всласть. Ой, как порой ему бывало тяжко!.. Да степь родная не дала пропасть. Весною в пору тракторного гула он взял гармонь и растянул меха. Его с бригадой в поле потянуло, где старый пар взрывали лемеха. Он заиграл. Пошла за нотой нота про черны очи да про журавлей. И незаметно спорилась работа — оно с гармошкой все же веселей. С тех пор, заметь, его гармошка с нами. Она поет про счастье, про любовь. А он глядит незрячими глазами и слышит шорох вызревших хлебов… Такая быль. Однако заболтался! Мне с письмами поспеть бы на обед…— Мой спутник озабоченно поднялся, взял снова за рога велосипед. Парил орел над полем неподвижно. Звучала грусть. Светился небосклон. — А о Марьяне ничего не слышно? — Сердито хмыкнул старый почтальон: — Ей жизнь, заметь, никак не улыбнулась. С другими тоже наломала дров. Дней десять будет, как в село вернулась… — А он? — Что — он?.. Играет… Будь здоров!..— И почтальон, насупившися, строгий, вскочил в седло и закрутил педаль. Вздохнул я и побрел своей дорогой. Мне в новом свете открывалась даль. Хлеба стеной стояли небывалой. Навстречу, в колебаньях духоты, шла женщина, уже слегка привялой и все еще жестокой красоты. Дредноутами в дымке беловатой комбайны плыли. Ширились жнива. Как дальний порт, маячил элеватор. Зерно текло ручьями в кузова. Зерно текло. Поток его шершавый был нескончаем, словно жизнь сама. Зерно, как золотая кровь державы, могуче наполняла закрома. Перепела кидались в грудь, ослепнув. Лучился жатвы солнечный огонь. А где-то в поле радовалась хлебу и временами плакала гармонь. Прохожая прислушалась к гармони. Тревожно зашептались колоски. И женщина вдруг краешком ладони смахнула каплю с дрогнувшей щеки и вся поникла, как побитый колос… А та гармонь звучала, как судьба. И я пошел на этот ясный голос — и вдруг услышал, как поют хлеба.

Дюжин и Фара

Примерно год на той большой войне, на той земле, прострелянной и шаткой, я был, как говорится, на коне, а проще — ездил на хромой лошадке. В то время в биографии моей немногие насчитывались звенья: лишь номера больших госпиталей, одна медаль, два фронта, два раненья. В моих богатствах числился планшет, добытый у фашиста в схватке краткой, да двадцать молодых безусых лет и крупповский осколок под лопаткой. Потом запасный полк. Не без причин, экстерном сдав экзамены законно, я получаю офицерский чин и должность адъютанта батальона. Как звездочки сверкали — просто страх! Кося глаза па них, как на награду, сияя, словно хром на сапогах, я поспешил представиться комбату. Он был седой, подтянутый гигант. А голос тонкий, хитрая ухватка. — Ну, хорошо. Трудитесь, лейтенант. Да, кстати: вам положена лошадка… Вот так подарок! Захватило дух. Хоть батька из казачества Кубани, однако сам я — городской продукт и видел скачки только на экране. Но все же двадцать лет… И сразу мне воображенье подсказало остро: вот я лечу на гордом скакуне — и за сердца хватаются медсестры! Я бросился разыскивать хозвзвод. — Где командир? — задал вопрос солдату. — Вон, видите, хлопочет у подвод. Да вы его узнаете по мату… Сердитый и небритый мужичок на голос обернулся удивленно. В глазах читалось: этот вот сморчок и есть начальник штаба батальона?! Легла на миг меж нами тишина, как порох, что внезапно обнаружен. Он буркнул неохотно: — Старшина. И только погодя добавил: — Дюжин. Когда из тени выступил на свет, он оказался столь великолепен, что для того, чтоб написать портрет, по меньшей мере требовался Репин. Ходил бочком хозяйственный наш бог. В плечах лежала каменная тяжесть. Он был невероятно кривоног, при этом ростом невысок и кряжист. Чтоб с Доном связь никто не опроверг (позднее остряков не переспоришь!), казак носил фуражку — синий верх и яростно малиновый околыш. Из-под фуражки неуютный взгляд ощупывал вас жестко и колюче. А было старшине за пятьдесят, к вискам прилипли серенькие тучи. Он оглядел презрительно меня и вдруг сказал без всяких предпосылок: — Выходит, вам определить коня? — Казак фуражку сдвинул на затылок. Подумал я: «Ну, кажется, контакт!» А он, как будто назначая кару, поведал хрипло: — Есть лошадка… Хвакт! Пойдемте, лейтенант. Возьмете Хвару! (Он в речи, что порой была резва, заострена, как новенькое шило, все звуки «эф» переменял на «хва», уверенный, что прав непогрешимо). Он уткой закачался впереди и, видно, не без внутренней ухмылки, подвел меня к привязанной к жерди пузатой непородистой кобылке. — Вот, лейтенант: берите транспорт ваш… На стременах любого мирно носит. Хоть ростом и не вышла — хвюзеляж весь в яблоках, что добрый сад под осень! * * * Я поглядел на Фару. Весь мой пыл и все мое былое вдохновенье заштатный вид лошадки растопил в одно неуловимое мгновенье. Когда я увидал ее сперва, мне стало не до мыслей вдохновенных: коротконога; грива, как трава; облезлый хвост похож на старый веник. Не радовал, конечно, и хребет, прогнутый многолетнею нагрузкой, и общий вид, и грязно-серый цвет, что делал Фару, несомненно, тусклой… «Не лошадь, а хвостатая карга»,— подумал я с запальчивостью веской, и в Дюжине почувствовал врага всех лейтенантов Армии Советской! Себя в седле я видел без прикрас, как рыцаря с насмешливою славой. Тут Фара на меня скосила глаз — вполне живой, блестящий и лукавый. Затем она дохнула горячо и, словно ободряя, как ребенка, слегка потерлась мордой о плечо и вдруг заржала — молодо и звонко. И тут же красный, как степной огонь, тряхнувши гривой возле сосен хмурых, на ржанье Фары отозвался конь, высокий жеребец по кличке Сурик. Проверил я — не потная ль спина у Фары, потрепал по холке кратко и вслух сказал: — Спасибо, старшина. И вправду, знаменитая лошадка… * * * Над Венгрией гнал ветер облака. Желтели на стерне осенней тыквы. Собрал нас в поле командир полка — мы собираться конными привыкли. Среди коней известнейших пород и плащ-палаток — офицерских мантий — я выглядел, как юный Дон-Кихот на далеко не юном Россинанте. Наш командир, полковник Горобей, заметивший мою смешную Фару, вдруг приказал пустить в галоп коней, чтобы задать им, зажиревшим, жару. А впереди зиял немецкий ров — остаток боевых фортификаций. Кометы грив роскошных и хвостов тотчас по ветру стали распускаться. Комбат скакал на Сурике своем. За Суриком вовсю летела Фара. Как будто от разрывов, чернозем вздымался
от копытного удара.
У Сурика — отличнейшая стать. Он ров перемахнул без промедленья. Лошадка не желала отставать. Ослабил я поводья на мгновенье — и Фара дерзко ринулась вперед, в задоре никому не уступая. Толчок. Прыжок. Отчаянный полет — едва достигли мы другого края… Скользнули ноги задние по рву. Но, перебрав передними упрямо, лошадка вдруг заржала в синеву — и сразу позади осталась яма. Я понимал, что Фара — не Пегас, и потрепал по холке прозаично. А Фара на меня скосила глаз и фыркнула — мол, это нам привычно! Осталось это фырканье в ушах, хоть лет с тех пор отсчитано немало… А кавалькада перешла на шаг — и тут внезапно Фара захромала. Понять что-либо не хватало сил — ведь не загнал, не падали в горячке… Меня неделю Дюжин поносил, как будто это я устроил скачки. Неделю ездить — видно, неспроста,— не разрешал мне дьявол кривоногий. Но как-то на проселочной дороге все сразу стало на свои места. * * * Дунай, Дунай! Следы в размывах ила и облака, как гуси, па реке. Ведь фронтовая юность говорила со мною на венгерском языке. Туманом над стернею золотистой ходила осень, брызгала дождем. Еще по замкам прятались хортисты, скрывая автоматы под плащом. Еще подстерегала где-то рядом война и смерть от пули из окна… Мы в штаб однажды ехали с комбатом. Вокруг поля, деревья, тишина. А роща впереди была увита туманной дымкой… В сонной тишине лишь монотонно цокали копыта. Шел мирно Сурик с Фарой наравне. Молчали мы, не думая о пуле. Баюкали нас и земля, и высь. И вдруг кнутами выстрелы хлестнули и мухи возле уха пронеслись. — Назад! — вскричал комбат. Рванулся Сурик, и Фара понеслась за жеребцом. А вслед нам неуемно в первый сумрак летела смерть, налитая свинцом. На испещренной лунками дороге, на бешеном аллюре, в полумгле, у Фары стали подгибаться ноги… Как в катапульте, я сидел в седле. Однако мы удрали от погони, хоть у лошадки задымился круп… Когда мы очутились в батальоне, комбат был бел, как пена с конских губ. И, несмотря на то, что был гигантом, на Дюжина обрушил тонкий крик: — Негодник! Что ты сделал с лейтенантом?! Подсунуть эту клячу… гробовщик!.. Наш Дюжин очень уважал комбата, который проявлял обычно такт. Казак развел руками виновато: — Лошадка героическая… Хвакт! Не по нутру ей городские плиты — с казаками в атаку шла она. А то, что бабки пулей перебиты — так то, хвактично, не ее вина… И было что-то в голосе такое, скорей всего, растроганность и боль, что вдруг комбат остыл, махнул рукою, тем жестом словно говоря: уволь… Стер со щеки я капли дождевые и, не смотря в старшинские глаза, отвел в конюшню Фару — и впервые сам ей насыпал щедрого овса. Перенесли мы базу в Сихалом. Не ведаю, что с Дюжиным случилось, но как-то днем, наполненным теплом,' переменил он, вроде, гнев на милость. Я снова собирался в штаб полка. Я приказал, чтоб мне подали лошадь. И увидал еще издалека, что он меня собрался огорошить. Он шел ко мне, ведя на поводу, нисколько не подчеркивая власти, кровей венгерских чистую Звезду — красавицу почти вороньей масти. Она сердца всем разбивала в прах и шеей лебединого овала, и тем, что как бы шла не на ногах, а вроде бы на струнах танцевала. Она была надменна и горда, как будто ощущала блеск короны. И в самом деле, белая звезда на лбу ее светилась раскаленно. И Дюжин, как богатый меценат, развел руками празднично и щедро: — Вот, Звездочку берите, лейтенант! Хвактически, она пошибче ветра… В моей груди перехватило дух: признал, признал, чертяка колченогий! Но я пробормотал лишь «ладно» вслух и через миг помчался по дороге. Звезда такою иноходью шла, что всадник мог в седле не шевелиться: казалось, расправляла два крыла и вас несла по воздуху, как птица. Приехав в штаб, у низеньких ворот привязывал я долго иноходца и с наслажденьем ждал, пока народ на чудо подивиться соберется. Шли офицеры в скрипе портупей, восторг связистки выражали веско. И даже сам полковник Горобей, взглянув в окно, задернул занавеску. Связистка Маша, прислонясь к крыльцу, сказала, запинаясь и краснея: — А эта лошадь очень вам к лицу! Вы, если скучно, заезжайте с нею… Вскочив в седло, я тронулся назад, нахохленный от спеси, слово аист, и знал, что офицеры вслед глядят, испытывая истинную зависть. Звезда шла рысью. Мерно даль текла. Потом Звезда шарахнулась внезапно, и я едва не выпал из седла, спиной невольно ожидая залпа. Однако на полях стояла тишь. А Звездочка храпела и дрожала. Я чертыхнулся — оказалось, мышь дорогу вороной перебежала! Весь путь обратный Звездочка, увы, шарахалась, дышала учащенно. В тот день с ее высокой головы упала королевская корона. А Дюжин ждал… Поводья на ходу швырнув ему, я крикнул с пылу, с жару: — Прошу в дальнейшем не седлать Звезду, а подавать положенную Фару!.. * * * А вечерком с бутылкою вина явился старшина ко мне нежданно. Сел. Помолчал. Промолвил: — Да-а, война… Она навек для нас, хвактично, рана… Ты не серчай, пожалуй, на меня. Конечно, Хвара — лошадь не для скачек. Я б мог получше подобрать коня. Но для меня лошадка много значит. Я больше года воевал в седле. Когда б не Хвара, хвакт тебе открою, ходил бы я сейчас не по земле, а спал бы где-то под землей сырою. Меня из пекла вынесла она прямехонько к санбату за Борками, хотя самой досталось ей сполна — скакала с перебитыми ногами… Теперь-то от нее воротят нос, болтают: мол, хромая и кривая… Так что ж — прикажешь запрягать в обоз, когда она, хвактично, строевая?! Он помолчал, потом вздохнул незло. — Я б сам на ней похлеще иноходца… Да только не могу вскочить в седло — нога-то, окаянная, не гнется! Ты — новичок и потоньшей жерди, и очень легок в рыси и галопе… Так ты уж, лейтенант, не осуди, что с Хварой ковыляешь по Европе! Я предложил вина. Но старшина поднялся и сказал совсем недлинно: — Тебе подарок. Ну, а я вина хлебну лишь после взятия Берлина! * * * Ах, Фара, Фара! Юности верны воспоминаний дали голубые. Четыре иностранные страны… Солдатские встревоженные были… Когда в Берлине кончилась война, мы в Австрии стояли погранично. Сказал мне захмелевший старшина: — Теперь, выходит, выжили хвактично. Был дан приказ идти на свой кордон. Штабы полка уселись на каруцы. А Фару запрягли мы в фаэтон, не ведая, что оси перетрутся. Пора восторгов, сбывшихся надежд. Мир пушкам и сожженному железу… И шел обоз наш через Будапешт от самого Бржеславля на Одессу. Четыре иностранные страны и первое невзорванное лето… Мне Фара освещала путь с войны — и был я благодарен ей за это! * * * Потом расформировывался полк в родной Одессе, на Большом Фонтане. Палило солнце. Лился птичий щелк. Вино победы пенилось в стакане. Явился к нам с медалью на груди побритый Дюжин в гимнастерке старой и прохрипел: — Ты, лейтенант, пойди, пойди, хвактично, попрощайся с Хварой… А сам, видавший виды на войне, весь в темных шрамах от враждебной стали, разглядывать стал что-то на стене, чтоб мы его глаза не увидали. Я знал уже, что полковой обоз с каруцами, со сбруей, с лошадями решили в местный передать колхоз, покуда не справлявшийся с полями. Я к Фаре подошел в последний раз. Седая, не овеянная славой, лошадка на меня скосила глаз — знакомый глаз, блестящий и лукавый. И в этой морде, в очертанье скул так было все и дорого, и мило, что словно вдруг осколок резанул — и безотчетно сердце защемило. А серая дохнула горячо и, словно ободряя, как ребенка, слегка потерлась мордой о плечо и вдруг заржала — молодо и звонко. Я челку ей поправил между глаз и зашагал обратно без оглядки… Тут, собственно, кончается рассказ о фронтовой хромающей лошадке. Судьба меня забросила во Львов. А года через три, попав в Одессу и повидав знакомых земляков, я посетил колхоз — для интереса. Там председатель был уже другой. Усталый, пропотевший и огромный, потер он лоб единственной рукой: — Вы говорите Фара? Нет, не помню… И, в горечи скривив щербатый рот, добавил он: — Отыщется едва ли… Был недород, нам выпал трудный год, и, если честно, люди голодали… Ну вот и все. Но вновь седло скрипит. Галопом мчатся прожитые годы. Лишь стук подков, да пыль из-под копыт, да ветер опьяняющей свободы! Едва услышу ржание коня, все делается чутким, как в радаре, как будто это молодость меня зовет к себе из невозвратной дали.

На улице Жанны — весна

ЛИРИЧЕСКАЯ ПОЭМА
Кидает дорога избитое тело. Машина летит сквозь весеннюю слякоть. За пять или десять минут до расстрела — не плакать! Ах, Жанна, ты слышишь? Не плакать! Тайком от французских солдат и матросов торопятся рыцари двух контрразведок. Горят нестерпимо печати допросов. Но стоит ли думать о них напоследок? О чем же? О чем же?! Уходят мгновенья. Ревет грузовик и увозит из жизни. И рвутся, и рвутся последние звенья… Назло, по-мальчишьи, как в юности, свистни! Горячими углями кажутся туфли. Толчки на ухабах — как гром по железу. Нет, свист не получится — губы распухли… Эй, сердце! Стучи на весь мир «Марсельезу»! Упасть бы сейчас на постель с простынею, забыть нестерпимую боль и усталость- Сознанье! Останься до смерти со мною — недолго дружить нам, как видно, осталось! * * * И вот уже мрака и грохота нет, а есть тишина кабинета. И Жанна заходит в большой кабинет, сердечною встречей согрета. — Тоскую сильнее я день ото дня, читая заморскую прессу- Владимир Ильич! Прикажите меня сегодня отправить в Одессу. Там парни из Франции… Нужен им клич. Я стану работать искусно…— Чего же простой и великий Ильич прищурился строго и грустно? — Спасибо, товарищ! Мне искренне жаль давать вам опасное дело. — Но врезана в море дредноутов сталь вдали от родного предела…— И Жанна глядит, опечалясь, в окно, но видит не Красную площадь, а ширь, где в соленых ветрах полотно на мачтах крестовых полощет. Ей чудится берег, где люльку качал отец-коммунар, напевая… О Франция, Франция, милый причал, любовь и судьба штормовая! И понял Ильич, как тоскует душа, как жаждет она океана. Слегка улыбнулся, присел не спеша. — Ну, что же… Поедете, Жанна! * * * Кидает дорога избитое тело. Машина летит сквозь весеннюю слякоть. За пять или восемь минут до расстрела — не плакать! Ах, Жанна, ты слышишь? Не плакать! Машина визгливо скрипит тормозами. Приехали. Точка. Выходят солдаты. Вбирай же скорее душой и глазами толпою навстречу летящие даты!.. * * * «Оптом, в розницу, на вынос! Есть заморское вино!» Шумен вечером «Гамбринус», нет свободных мест давно. Парни веселы и бравы. Звон стаканов. Шутки. Спор. Чернокожие зуавы тянут розовый ликер. Позабыть муштру и каски, распахнувши воротник, чтобы берег африканский в дымке погреба возник. Снится Африка, нет мочи. Негры гонят мысли прочь. Лица их угрюмей ночи, и сердца их прячет ночь. Вперемешку платья, блузы. Гром рояля в полумгле. Никогда еще французы не скучали на земле. — Парни, вон моя находка! — Хороша, клянусь, она! Пьер, зови! — Эгей, красотка! Выпей нашего вина! — Отчего ж! К своим с охотой я присяду, черт возьми! Наливай, моряк, работай! Да без рук, мон шер ами! Эй, сосед, ты больно быстрый!..— Искры гневные в зрачке. И пощечина, как выстрел, раздается в кабачке. — Я француженка, ребята. Ясно или нет, мон шер? — Парень трет щеку — помята! — Убедительный пример… — Руки, что не к месту тянешь, привяжи к карманам, друг: хоть богаче и не станешь, будешь жить без оплеух! — Хохот. Шутки. Крики «браво». Голосов нестройный хор. Только черные зуавы тянут розовый ликер. Парни требуют муската. — Жанна, души весели! — Вижу, весело, ребята, вам от Франции вдали… И встает над ними Жанна, двух бровей разлет крылат, два глубоких океана под ресницами бурлят. — Веселить — не вышел дар мне. Пианист! Сыграй-ка вальс. Так и быть! Могу я, парни, спеть о Франции для вас. Песенка Жанны Во Франции нашей, наверно, убрали давно виноград. Жена твоя плачет в таверне, тебя ожидая, солдат. Военные действия быстры, но долго выращивать сад… Вперед тебя гонят министры, чтоб ты не вернулся назад. Бедная жена трудится одна, высохла, как старая лоза. Слезы? Вот пустяк! Это просто так. Южный ветер засорил глаза. Грохочет стальная армада, плывут по морям корабли. Зачем умирать тебе надо от Франции милой вдали? Россия пожаром объята, и ты в нем бесцельно сгоришь. У каждого в сердце, ребята, есть свой неповторный Париж?.. Бедная жена трудится одна, высохла, как старая лоза. Слезы? Вот пустяк! Это просто так. Южный ветер засорил глаза. Замер Пьер голубоглазый, в щеку уперев кулак. Над пустой конфетной вазой пьяно плачет длинный Жак. В синей шапочке матросской, ощущая в сердце боль, часто пышет папироской сын крестьянский — рыжий Поль Первый раз за все разлуки и военную судьбу он почувствовал, как руки стосковались по серпу. Песня смолкла. Крики «браво», задушевный разговор. Только черные зуавы тянут розовый ликер. — Мне пора. — Да вроде рано. — Ждет мамаша на беду!.. — Приходи на судно, Жанна! — Обязательно приду! Снова говор, звон стакана. А сердца — в родных краях… Шпик с усами таракана появляется в дверях. Что, ребята, не сидела здесь чернявая одна? — А тебе какое дело? Или бросила жена?.. Длинный Жак взболтнуть собрался. Пьер толкнул соседа в бок. — Здесь никто не появлялся… Очень скучный погребок… Шпик ушел. Несет туманом. Срок подходит двигать в порт. Руки тянутся к карманам, а в карманах…— что за черт! — по листку бумаги смятой, и слова — ладони жгут… — Вот так впутались, ребята, за такое дело — суд… * * * Болит от ударов прикладами тело. Безмолвие. Кладбище. Темень и слякоть. За пять или десять шагов до расстрела — не плакать! Ах, Жанна, ты слышишь? Не плакать! Жгли грудь папиросами… Били- Кололи… Не грудь, а огонь под отрепьями блузки… Различны слова, одинаковы роли: по-русски — палач, и палач — по-французски. А скоро покроется всходами поле. Помашет цветами акации ветка… Жгли грудь папиросами. Били. Кололи. Но нужного списка не знает разведка!.. * * * Что такое весна? Что такое весна? Это значит — живому всему не до сна. В водосточной трубе громыхающий лед. Эскадрилий гусиных томительный лет. Что такое весна? Что такое весна? Молодым — не до сна. Старикам — не до сна! Но горит, но горит обожженная грудь!.. Почему же должна ты весною уснуть?! Что такое весна? Что такое весна? Это — если квартирка с уютом тесна. Это — если в огонь не боишься шагнуть, чтобы к свету планету свою повернуть! Да прославятся пять наших звездных лучей над бессилием смерти и злом палачей! Пять лучей — и живому всему не до сна! Мы всегда тебе рады, товарищ весна!.. * * * Днем и ночью — встречи, встречи, Погребки. Казармы. Порт. Обжигающие речи, беспокойные, как норд… Где пройдет — там забастовки, скажет слово — снимет страх. Словно ласточки, листовки гнезда вьют на кораблях. Каждый день меняй ночлежку. Жизнь проносится, бурля. Жанна то обманет слежку, то уйдет от патруля. Слово мчится, ночь отбросив, правдой ленинской сильно… Пьер готовит бунт матросов миноносца «Фоконо». Рыжий Поль, горяч и весел, вертит бунта колесо. Клемансо теряет крейсер, боевой «Вальдек-Руссо». Только длинный Жак-служака в красный бунт не вовлечен — дома пять детей у Жака, рисковать не может он. Вдруг — к начальству. Там матросу предлагают папиросу, тянут руку с огоньком, угощают коньяком. — Помоги, дружище, штабу! — Что мне делать? — Объясню. Только выследи нам бабу, что бунтует матросню… — Что за это?.. — Франков куча. Увольнение домой…— Жак поднялся: «Вот так случай! Шаг — и служба за кормой…» Он детей в объятья схватит, он прижмет к себе жену… Так подумал, но некстати громко бросил в тишину: — Я, месье, вам не собака, чтоб вынюхивать следы… Дома пять детей у Жака. Кулаки господ тверды. Улыбаться Жаку трудно. Замечают моряки: длинный Жак несет вдоль судна, как награду, синяки! * * * …Летит в пространстве шар земной, волнуя облака. И дождь, веселый и шальной, пропахший хлебом и весной, стучит в его бока. Как брага, бродит месяц март предчувствием цветов. Того гляди, войдут в азарт оркестры соловьев. Вскричать бы: — Время, подожди! Цветы взойдут, маня… Вы их, пожалуйста, дожди, полейте за меня. Смешной бутуз, чужой сынок, пройдет в сиянье дня. Его ты, добрый ветерок, погладишь за меня. Друзья! Пускай никто из вас не проклянет Людей! В Одессе — март, и март сейчас во Франции твоей. Над полем там клубится пар, весна спешит, как гость. Отец твой — старый коммунар — достал берет и трость. На берег старою тропой выходит, смотрит в ночь. Он, как весну, зовет домой единственную дочь. Но к морю синему, старик, ты больше не спеши. Во тьме металлом блещет штык, сверкают палаши. Не плакать, слышишь, обещай не горбься у окна… Црощай, отец! И ты прощай, родная сторона! Палач прижмет приклад рукой, палач неумолим… Да будет, Жанна, род Людской возлюбленным твоим!.. * * * Лед обветренный на Дюке. Вечереет. Пуст бульвар. Два матроса — руки в брюки - изо рта пускают пар. Пьер и Поль, забыв печали, важным делом заняты: на ветру бы не завяли принесенные цветы. Позавидуйте матросу, поиспытуйте умы, где достал он эту розу посреди чужой зимы? — Вот обрадуется Жанна! Что же нашей Жанны нет?..— Только роза, словно рана, зажигается в ответ. Облака текут, как лавы. Алый отблеск в облаках. Отблеск смерти или славы? Это черные зуавы шьют в казарме красный флаг! * * * Агенты контрразведки злы и рады. Слезится ночь, как тысячи ночей. У сумрачной кладбищенской ограды наведены винтовки палачей. Уже на время Жанна не богата. Стучат затворы… Что же вспомнить ей? Синяк волны? Кровоподтек заката? Иль пожалеть о гибели своей?.. Рассвет придет, безудержен и розов. Раздастся чей-то смех и плеск весла… Ты лучше вспомни, что среди матросов предателей разведка не нашла. * * * Так выпрями, Жанна, избитое тело! Почувствуй весну сквозь морозную слякоть. Славь красные флаги за миг до расстрела… «Огонь!!!» …А теперь разрешается плакать. Дрожащая капля с забора слетела. Проснулась пичуга. Забрезжило где-то. А кровь, покидая остывшее тело, течет и вливается в пламя рассвета. То пламя не знает бессилья и смерти. Дрожат перед гневом народным премьеры. В Тулузе, Тулоне, Рошфоре, Бизерте идут к революции Поли и Пьеры. Бунтуют матросы. Шумят командоры. Наполнен эфир перекличками раций. С Одесского рейда уходят линкоры под слезы и жалобы всех эмиграций… Ах, Франция так далека от России. Ты, Жанна, в Одессе родных не имела. Сестрой мы назвали тебя без усилий,— дало тебе братьев рабочее дело. Тебе на прощанье — томление почек. Дыхание марта — тебе напоследок… За гробом идут десять тысяч рабочих — и стекла дрожат в помещеньях разведок!.. * * * Шумят на бульваре платаны, сто радуг вздымает волна. Пройдите по улице Жанны, на улице Жанны — весна. Сияют глаза новосельца, дома городские растут. Большое французское сердце навечно прописано тут. Его не причислим к потерям! Спасибо, спасибо ему за то, что во Францию верим, и чести ее, и уму. Серебряно льются туманы, в лучах золотится гранит. Над тихою улицей Жанны стремительный спутник летит. Он кружит, и кружит, и кружит, как будто задумал в пути незримою ниткою дружбы планету свою оплести!
Поделиться:
Популярные книги

Третий. Том 2

INDIGO
2. Отпуск
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Третий. Том 2

Студиозус

Шмаков Алексей Семенович
3. Светлая Тьма
Фантастика:
юмористическое фэнтези
городское фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Студиозус

Генерал Скала и ученица

Суббота Светлана
2. Генерал Скала и Лидия
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
6.30
рейтинг книги
Генерал Скала и ученица

Пограничная река. (Тетралогия)

Каменистый Артем
Пограничная река
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
9.13
рейтинг книги
Пограничная река. (Тетралогия)

Брак по-драконьи

Ардова Алиса
Фантастика:
фэнтези
8.60
рейтинг книги
Брак по-драконьи

Страж Кодекса. Книга III

Романов Илья Николаевич
3. КО: Страж Кодекса
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Страж Кодекса. Книга III

Обгоняя время

Иванов Дмитрий
13. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Обгоняя время

Найдёныш. Книга 2

Гуминский Валерий Михайлович
Найденыш
Фантастика:
альтернативная история
4.25
рейтинг книги
Найдёныш. Книга 2

Довлатов. Сонный лекарь 3

Голд Джон
3. Не вывожу
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Довлатов. Сонный лекарь 3

В зоне особого внимания

Иванов Дмитрий
12. Девяностые
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
В зоне особого внимания

Возвышение Меркурия. Книга 7

Кронос Александр
7. Меркурий
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Возвышение Меркурия. Книга 7

Идеальный мир для Лекаря 4

Сапфир Олег
4. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическая фантастика
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 4

Барон устанавливает правила

Ренгач Евгений
6. Закон сильного
Старинная литература:
прочая старинная литература
5.00
рейтинг книги
Барон устанавливает правила

Пустоцвет

Зика Натаэль
Любовные романы:
современные любовные романы
7.73
рейтинг книги
Пустоцвет