Всадники
Шрифт:
Мирон Горшков хранит под тюфяком завернутый в тряпицу бумажник. Новенький, желтой кожи и весь скрипучий. Внутри - разные отсеки, кармашки для денег и документов. Все на коричневых кнопках!
Добрую вещь носит с собой по фронтам и дядя Афанас Кислов - шуршащий, весь в цветах женский платок с кистями. Бережет в подарок жене. Надеется человек!
Те, кто помоложе, любят похвастать своими безделками и расхаять в шутку чужие. А то затеют меняться. Шумят, торгуются - все скорей время идет.
Ввалился однажды из чужой палаты окривевший на один глаз Герасим Трефнов, командир артиллерийского взвода.
– С кем меняться? Не к лицу мне теперь, кривому.
Подошел к Севкиной кровати, грохнул сапоги об пол:
– Махнемся на полушубок!
Горшков тут как тут:
– Отвяжись, сатана, не крути парню голову!
Севке смешно. Сапоги! Да будь они хоть золотые... Покачал головой, усмехнулся:
– Нельзя мне, дядя Герасим, полушубок менять. Дареный он.
– Выкусил!
– съязвил Горшков.
– Подбирай свои хромовые и катись.
В шуме и не заметили, как вошла Клава.
– Тихо!
– скомандовала она.
– Пляши, кавалерия!
– Письмо!
– просиял Горшков.
– Из эскадрона?
– Вовсе и нет, - глянул Севка на самодельный конверт.
– Венькина рука.
Писал действительно Венька Парамонов, поселковый Севкин дружок. Тетрадный листок в клетку занял с обеих сторон. А вести - хуже некуда.
"Умерла твоя бабушка Федосья, - читал вполголоса Севка.
– Через белых. Вломились в поселок, обобрали подчистую. У нас поросенка закололи, Тришку, у Бываловых корову свели, а хромого стекольщика Самуила облили на морозе водой..."
Скрипнула и тихонько притворилась дверь. Ушел Герасим Трефнов, догадавшись, что он тут с сапогами не к месту. Остальных и не слышно: ждут, что дальше.
Но Севка дочитал про себя. Не хватило голоса. Подал Клаве письмо, а сам отвернулся к стене и накрылся с головой полушубком.
Вся палата на цыпочках вслед за Клавой - к печке:
– Читай!
– "...Ввалились трое и в вашу хату, - шепотом прочитала Клава.
– Один с завязанным глазом углядел за иконой твое письмо из госпиталя. И накинулся: "Спалю! Изничтожу красное гнездо!" А бабка ему: "Сопля ты зеленая! Если шашку нацепил, думаешь, грозен? Тьфу!" Плюнула и растерла, а сама - к иконе. Крест на себя наложила, командует: "Стреляйте, ироды!"
– Молодчина!
– не стерпел Горшков.
– Это женщина!
– "...Так и выкатились ни с чем, а бабка с того дня слегла. Все заботилась посылку тебе собрать. Шарфик да рукавички еще загодя связала, кисет праздничный твоего батьки из комода достала. Про кисет все сомневалась: "Не ведаю, посылать ли. Годами-то больно мал. Но, с другой стороны, конный армеец. Может, и выучился табак курить в своей кавалерии". Я сказал: "Не надо кисет. Тыквенных семечек сушеных хорошо бы в рукавички насыпать. Товарищей угостит и сам погрызет от скуки". А ночью она умерла".
Вечером Клава истопила печь-буржуйку, накормила раненых просяной похлебкой, сваренной с сушеной воблой, каждому измерила температуру.
– Отбой! Марш по койкам!
– распорядилась она.
Прибавив в фонаре огня, записала, что положено, в тетрадку, позвенела в своем шкафике склянками и принялась мыть шваброй затоптанный пол. Закончив работу, прошлась по палате, поправила на койке Миколы Гужа свисшую шинель, огляделась. Мирон Горшков показал ей
Клава наклонила голову: знаю, мол, не забыла!
– Не спишь?
– подошла к Севке.
– Не сплю, - чуть подвинулся он к стене.
– Посиди. Может, чего посоветуешь. Не сегодня-завтра мне на выписку, а куда? Эскадрон-то неизвестно где. И бабки теперь нет. Командир сказал: в крайнем случае - в детский приют.
– Разве что в самом крайнем, - неодобрительно заметила Клава.
– Жили мы с сестрой в приюте...
– У тебя есть сестра?
– Есть. Только она потерялась... Когда у нас была мама, мы все трое жили в Москве на Якиманке, улица так называется...
– Аж в самой Москве?
– Ну да. Мама меняла вещи на еду, тем и кормились. Променяла шубу покойного отца, меховую шапку, несколько картин. Хлеб дорого стоил, а вещи совсем не ценились. Зашел однажды к нам спекулянт в золотых очках. Увидел отцовский концертный рояль и не отходит от него. Открыл клавиатуру, взял несколько аккордов и предложил полпуда муки. Мама не отдала. Ушел, но два раза возвращался торговаться.
– Рояль - это для музыки?
– спросил Севка.
Клава улыбнулась:
– Это такой музыкальный инструмент. Большой, звучный и очень дорогой. Мой папа был концертмейстером оперного театра.
– Выходит, из буржуев?
– Сказал!
– возразила Клава.
– Буржуи - это у которых фабрики да магазины. А наш отец всю жизнь работал.
Из рассказа Клавы пахнуло на Севку какой-то чужой и незнакомой жизнью. И слов-то многих он не понял: "концертмейстер", "клавиатура", "аккорд". Но расспрашивать постеснялся.
– Как сестра-то потерялась?
– Сестра - это уже потом. Сперва потерялась наша мама. Прогнала она того спекулянта, а сама плачет. Позвала нас и говорит: "Вот что дочки: решила я поехать ближе к хлебу, туда, где он подешевле. Променяю кое-какие вещи и вернусь. Ведь ездят же люди". Уехала и не вернулась. Я как сейчас вижу ее: стоит на площадке вагона, стиснутая людьми, какими-то котомками, и кричит мне сквозь шум: "Клавдия, береги Зину, она еще глупая!" А я и не сберегла.
– Куда ж она делась, твоя Зина?
– Если б я знала! Ждали мы, ждали - не едет мама. Все променяли на хлеб: и самовар, и родительские обручальные кольца.
– А рояль?
– Рояль я все берегла. Мы любили с Зиной играть на нем по вечерам в четыре руки. Когда играешь, и горе забывается, и есть словно не так хочется. Но вот нечего уже стало менять. Тут и вспомнили про тетю Симу, которая раньше стирала у нас белье, квартиру убирала к праздникам. Прибежали - тетя Сима жива-здорова. Она-то и определила нас в приют. "Это пока, - сказала тетя Сима, - потом я тебя, Клавдия, на работу пристрою". В приюте оказалось и холодно, и голодно. Мальчишки озорничают - никакой закон им не писан. Пропадают где-то целыми неделями, меняют казенную одежду на табак, а то и воруют на рынках да в поездах. С такими мальчишками Зина и убежала. Она у нас озорная была, настоящая сорвиголова. Подхватила где-то скороговорку: "Шит колпак, перешит колпак, да не по-колпаковски". К делу и не к делу: "Шит колпак..." А я ей в ответ пословицу: "Слово - серебро, молчание - золото". Дескать, если нечего сказать, лучше помолчи. Но так и не отучила.