Высокая макуша. Степан Агапов. Оборванная песня
Шрифт:
…Возвращались к вечеру, мать довольная, я — нет. Конечно, полпуда ржи — хорошая подмога. А все-таки жалко балалайку. Долго не находилось на нее охотника: до того ли, мол, сейчас, на балалайке-то дренчать, как бы плакать не пришлось. Я уже рад был в душе, что домой ее принесу. Да, как нарочно, перед самым уходом из Приволья зашли мы в один дом, а там трое ребят. Засмеялись они, как увидели балалайку, взял ее старший, ударил было по струнам — задребезжали вроде телеграфных проводов.
— У-у, да они лопнутые! — поморщился парень. — Кабы настоящая была балалайка-то…
— Немцы оборвали, — оправдывалась мать. — Струны-то можно раздобыть, главное —
— Сколько за нее? — спросил парень.
— Пуд хлеба дадите?
Но тут вмешалась хозяйка, прицыкнула на него;
— Хватит тебе… балалайка понадобилась. На войну небось скоро возьмут, а тебе — балалайка.
— Ладно, мать, я уйду — братья вот позабавятся, — кивнул он на младших. — Что тебе, хлеба жалко?
— Сами до новины не дотянем, а вам — балалайка.
И все-таки уговорили ребята хозяйку.
— Ладно, десять фунтов дам вам, так уж и быть, — согласилась она. — Ради того, что немцев прогнали. Ради праздника такого.
21 декабря.Как сердце мое чувствовало: зачем я отдал свою балалайку? Сегодня ходили по домам из поссовета, переписывали всех жителей и сказали, что завтра привезут хлеб из Щекина, а потом пустят свою пекарню. Собирали формы, в которых хлеб пекут: при немцах попрятали их по домам. Значит, правда, скоро заработает пекарня, откроются магазины. Потерпеть бы немного, глядишь, и уцелела бы моя балалайка. А теперь не вернешь…
Новость услышал: арестовали наши Мяча и Зайца, как предателей, судить будут. И стоит, чтобы не угодничали они перед немцами, не выдавали партизан да коммунистов. А жену Мяча, оказывается, немцы расстреляли. Пошла она в их штаб да скандал устроила из-за мужа: зачем, дескать, он своих предает, не верьте ему. За эти слова вывели ее из штаба и расстреляли.
24 декабря.Вчера поздно вечером, когда мы уже собирались спать, постучался кто-то в дверь. Слышим — отчимов голос. Приехал, жив-здоров!
Долго он рассказывал, сколько мучений перетерпел. Перед отходом немцы хотели в обоз его взять, сопровождать их до Белева, да ловко он ускользнул, обратно на лошади примчался. А тут как раз и наши пришли, погнали немцев так, что бежали они без оглядки. Теперь и наша деревня свободная от немцев, и другие — до самого, наверное, Белева. Так что можно ехать без всякой опаски: кругом свои.
— А может, тут останемся? — неуверенно спросила мать. — Скоро и хлеб, сказывают, будут давать, и шахты опять откроются. А в деревне что? От дома, говоришь, одни стены остались, скотины там нет у нас, хлеба тоже.
— Зиму перебьемся, а весной усадьбу дадут, картошки насажаем. И хлеба в колхозе заработаем. А потом избу как-нибудь отделаем. А тут что, проживешь ли на карточной норме?
— Так-то оно так…
— Ну вот, и нечего тут, — зевнул отчим, — раздумывать. А кончится война, можно тогда и вернуться, не уйдет от нас Огаревка…
25 декабря.Поднялись мы затемно, чтобы в один день добраться до деревни.
— День теперь, как заячий хвост, — заметил отчим. — А ехать-то нам полсотни верст, не мене. Успеем только к ночи добраться.
Он сидел в головашках саней и правил лошадью. Да что там править или подгонять: шустрый Казанок и сам бежал ходко, знал небось, что домой возвращался.
Отъехали от Огаревки — навстречу
— Да разве возят таких-то в дальную дорогу? — упрекнула хозяйка.
— А куда же их, бросать, что ли? — ответила мать.
— Тогда уж одевайте теплее. Подушки-то не сбоку кладите, а под ноги, под ноги. Да покучнее всех посадите, закутайте получше. Вот та-ак, — показывала она, расправляя «постель» в санях. — Знаете, как цыгане-то ездят? Чуть не голые в перинах сидят да еще босиком на снег выскакивают.
Мы и правда устроились в санях, как цыгане. Уселись прямо в подушки, сверху на нас набросили пиджаки, телогрейки, одеяла и все, что осталось из барахла. А матрац, уложенный в головашки саней, надежно защищал от встречного ветра. Так что сани наши стали как бы кибиткой, и мы настолько согрелись, что высунулись наружу, глазели вовсю. И было на что поглазеть. По обочинам шоссе, а то и среди дороги попадались немецкие машины — изуродованные, обгорелые, иные и вовсе целехонькие: то ли горючего не хватило, а может, просто свихнулись в кювет, да бросили их в панике.
— Вот как шуранули-то, — говорил отчим, махая кнутовищем на вражескую технику. — Говорят, от самой Москвы без оглядки чесали, аж до Белева докатились. Верст триста небось промчались. Если дальше так побегут, пожалуй, и воевать недолго придется.
Сбоку заметно мне было, как улыбался отчим, видно, довольный. Да и как тут не радоваться, если турнули оккупантов, будто мусор вымели метелкой.
Впереди зачернелась железная махина с торчавшим набок стволом. Подъехав поближе, мы поняли, что это немецкий танк. Свихнувшись одною гусеницей в кювет, он стоял, задрав пушку с откинутым наотмашь люком, весь почти обгорел, только свастика вырисовывалась сбоку. Даже недвижимый, он казался таким грозным, что невольно холодела кровь: вдруг да рванет сейчас на наши сани, что от нас останется?
Так мы и ехали прямым широким большаком, притоптанным, прикатанным двумя армиями, тысячами ног и машин. И всю дорогу глазели, удивленные, то на разбитые немецкие машины или пушки, то на наших бойцов в белых дубленых полушубках, которые обгоняли нас на конях или на машинах. А Казанок знай бежал по обочине дороги, вовремя увертываясь от машин, и только на подъемах переходил на шаг. Уплывали назад белые холодные поля, подернутые серой дымкой, попадались на пути не частые деревни. За Житовом, после долгого поля, проехали Солову и Карамышево, разделенные речкой, потом опять потянулись долгие холмы, подъемы и спуски. А когда проехали длинное село Лапотково и стало смеркаться, отчим пожалел, что не остановился на ночлег: провозился, мол, с этой девчонкой (про Клавку вспомнил), а теперь и до Плавска не доедешь. В следующую деревню — Лукино мы въехали уже в потемках, остановились перед одним домом, перед другим. Наконец пустили люди добрые переночевать. Тут первый раз после завтрака поели мы хозяйской картошки со своим хлебом, привезенным из деревни отчимом, даже и чаю попили без сахара. После долгой и холодной дороги спали в тепле, на соломенной постели как убитые. А утром чуть свет — опять дорога, поля по сторонам, подъемы и спуски.