Высокая макуша. Степан Агапов. Оборванная песня
Шрифт:
Наконец с большого холма открылся вид на Плавск, на наш районный центр. О, как изменился он, чернея тут и там сгоревшими домами, каким обезображенным казался после немцев!
Мы спустились под гору, проехали уцелевший мост над железной дорогой, большак обратился в широкую улицу, обставленную справа деревянными одноэтажными домиками, и отчим кивнул налево, на двухэтажный дом из красного кирпича с темными глазницами вместо окон: вот, мол, как немцы похозяйничали. А проехав мост через речку и миновав торговые ряды, отчим снова кивнул на горку, где возвышалась церковь с выбитыми окнами:
— Вот где
И принялся рассказывать, как согнали сюда немцы наших пленных, окруженцев и всех, кого хватали как партизан и коммунистов, — битком набили церковь, больной ты или раненый — всех без разбору. Там же и спали люди, стоя и сидя на каменном полу, там и умирали от голода и холода, от ран и болезней. Кидали им городские жители хлеб и картошку через окна, да где тут — немцы отгоняли. А как отступать собрались, так угнали куда-то всех, может, в Германию. Нашли потом в сарае за школой мороженые трупы наших людей и догадались: по ночам немцы вывозили мертвых из церкви да складывали, как дрова, в сарае.
Мы смотрели на церковь, не отрывая глаз от черных окон, и что-то угрюмое и скорбное было в их зияющей пустоте, в обшарпанных, оббитых пулями стенах. Мать только вздыхала да крестилась.
В Плавске покормили немного Казанка и тронулись дальше. Как только миновали пустынное голое поле, так показались на косогорах по-над речкой длинные порядки Синявина. Раньше это село песнями славилось, а теперь другая к нему слава пришла: здесь родился Борис Сафонов, летчик-герой, про которого писали в газете. Веселее пойдет теперь наша дорога, все деревнями вдоль речки, — помню, проезжал я их с дедушкой, по пути на плавский базар.
Чем ближе подъезжали мы к своей деревне, тем неспокойнее становилась мать, все чаще вздыхала, обращаясь к отчиму:
— Куда вот мы притулимся, перед кем теперь преклониться?
— Ладно, — побалтывал тот кнутом, — зиму отживем как-нибудь, а весной посмотрим.
— А зиму-то у кого прожить? — спрашивала мать со стоном.
— Говорил я с Машей Черниковой, согласна она вроде.
— К Черниковой! — охнула мать. — Да у нее изба-то — повернуться негде.
— А где же теперь останавливаться? — спрашивал отчим. И снова пересчитывал, сколько жильцов в таком-то доме, сколько в другом и третьем. — У соседа Василь Павлыча, сама знаешь, Варька живет с пятерыми ребятами да самих двое.
— Куда уж к ним, в такой корогод.
— Ну вот, я и говорю… У Чумаковых тоже… Полька с девчонкой, Андрей, а там Паша с Колей приехали, троих ребят привезли. Да Дунька на сносях…
— И вовсе орава.
— Я и говорю. К кому родня понаехала, у кого эвакуированные остановились. Была одна изба свободная — помнишь, Чумакова Тимофея Иваныча? Там тоже эвакуированные поселились. У Луканина стоят, у Соньки Грунчевой, у Глуховой Олечки… Куда ни кинь… Зиму-то придется помучиться, кто примет, у того и поживем. Перебьемся авось.
По натуре своей отчим был из тех, кто живет по пословице: будет день — и будет пища. И я, поддавшись его беззаботности, ехал в деревню с надеждой: кто-нибудь да примет нас по-свойски, теперь-то, когда немцев прогнали, небось не пропадем…
В деревню мы приехали, когда уже стемнело. Остановились возле избы с темными окнами (везде сейчас светомаскировка), и мать принялась нас
Тетя Маша, хозяйка дома, встретила нас попросту: что в столе — то на стол. Наварила картошки полон чугун, хлеба полковриги отрезала: «Лупите, ребят, наголодались в Огаревке-то своей». Мы и правда наголодались: весь день, пока ехали в деревню, ни крошки во рту.
Стол окружили так, что, казалось, затрещит он сейчас — хорошо, что доски толстые. На конике, как хозяева, сидели Митька, Нюшка и Шурка, а мы примостились кто на лавке, кто на доске, положив один конец ее на табуретку, а другой на коник. Нечего сказать, хороша теперь у тети Маши семейка: у нее четверо да нас шестеро, не считая Коли-крикуна (к счастью, успокоился он, как в избу вошли — отогрелся, видать).
Рядом с коником стояла дежка с квасом. Кислый уже, не молодой, налитый девятой водой. Но все-таки квас, а не водица, и мы прихлебывали им «за мое почтение».
— Ешьте, ешьте доволя, — подбадривала нас тетя Маша. — Картох-то до весны, может, хватит. Хлебушка вот только не густо, хлебушек придется экономить.
Мать спохватилась, видя, как вылезаем мы из-за стола, не поблагодарив хозяйку:
— Ой-ё-ёй, не стыдно ли вам — забыли спасибо сказать!
Я поспешно исправил оплошку, а Шурка с Мишкой, не привыкшие обедать за чужим столом, угнулись, пристыженные, да так и вышли, не промолвив ни слова.
— Ладно, ладно тебе, сама такой не была? — оправдала нас тетя Маша. И рассмеялась: — Спасибо, спасибо, возьми да посигай. Правда, ребятки?
Изба у тети Маши тесная, приземистая, стены давно уж не белены, печка закоптилась, пол земляной, а под черным потолком, подвешенная к матице, тускло светила похожая на лампадку коптюшка.
— Керосин-то давно уж кончился, — кивнула на нее тетя Маша. — Бензином вот заливаю, раздобыла малость. Да боюсь, кабы не полыхнул, сатана, сольцы в него подсыпаю. И соли-то нету, вот беда.
Поговорив недолго после ужина, мы догадливо приготовились «экономить», то есть спать. Хозяйка с ребятами заняла печку, а нам предоставила место на полу, на свежей, так и опахнувшей зимним холодом, соломе. Но скоро солома согрелась, и мы улеглись рядком на дерюге, накрывшись всем, что было у нас и что дала из своей одежки тетя Маша.
— Тесно не тесно, а живи — хоть тресни, — успокоила нас тетя Маша на сон грядущий.
26 декабря.Утром Митька позвал меня смотреть место, где немцы бросили свою машину с трофеями. Я готов был выскочить за ним хоть раздетым, едва выпросил у отчима телогрейку. Зашли к соседу Федору Филимонову, по-уличному Настенькиному, к нам привязался младший брат его Мишка, потом ровесники мои Ванька Тимофеев да Ванька Вузов. Дорогой они рассказывали, как немцы отступали из нашей деревни, без передышки погнали их за Полево, за Дуброво и Муравлевку. Так погнали, что из Дуброва немцы боеприпасы не успели вывезти, взорвали вместе с машиной. И только где-то за Холмами попробовали они обороняться, постреляли-постреляли да снова дай бог ноги.