Высокая макуша. Степан Агапов. Оборванная песня
Шрифт:
На Грунчевом переезде мы перескочили по камням на другую сторону, и Митька показал на топкое место, где сливались два ручья — Муравлевский да Полевский.
— Вот тут у них машина застряла. Ехали они в Полево, хотели перескочить, да хоп — и сели. А тут и наши, подошли. Зажгли немцы машину да тягу скорей. Подбежали мы, смотрим — в огне все горит, а немцы издали по нас стреляют. Как только не застрелили? Потом, когда уже скрылись, потушили огонь, да уж мало там что осталось.
Митька и Федор видели все это своими глазами, наперебой рассказывали, что было
Слушая их, я пригляделся к воде и заметил на дне ручья светло-желтый брусочек.
— Ребят, а что-то вон там?
— Где? — присмотрелся Митька и толкнул зачем-то под бок Федора, перемигнулся с другими.
— Мыло, наверно, — подсказал Федор.
— Мыло, мыло немецкое! — хором воскликнули ребята.
— Доставай скорее, — подтолкнул меня Митька.
— А как?
— Раздевайся да в воду.
— Это зимой-то?
— Подумаешь, зимой! Зато с мылом будешь. Мыло-то сейчас дороже золота.
Я и без него знал цену мыла, которое кончилось с началом войны. За кусок-то мыла можно выменять ковригу хлеба. Сообразив так, я храбро скинул с себя телогрейку, валенки, засучил штаны и рукава рубашки. Зябко передернувшись, ступил в обжигающую холодом воду, еще шаг, еще… Нагнулся и — цап за брусок, будто рыбу схватил. Он и правда, как рыба, выскользнул из рук и в воду. Я снова сунулся обеими руками, схватил, замерев от леденящей воды, и пулей выскочил на берег.
— Растирайся скорее, шарфом-то, — скомандовал Митька. — Насухо, насухо, а то обледенеешь.
Я уже не попадал зуб на зуб, прыгая по-заячьи на снегу, впопыхах растирал руки, ноги, все тело.
— Беги скорей домой, согреешься дорогой, — посоветовал Митька. — Да, мыло-то в карман положь, мать спасибо скажет.
Я пустился во весь дух, едва не сорвался с камней на переезде. И тут позади меня грянул дружный хохот. Я обернулся, не понимая, в чем дело, а ребята за животы хватаются да пальцами в мою сторону тычут.
— М-мыло пп-по-нес!
— Ох-ха-ха!
— Хо-хо-хо!
— Нарошно ему, а он-то…
— Ха-ха-ха-ха!
— Ладно, вернися! — крикнул Митька сквозь смех. — Не мыло это, а тол, тол! Взрывчатка такая, понял!
Потом мы побежали смотреть немцев, убитых на Зоринке, под Илюшкиным домом и в Ушакове.
Страшно было взглянуть только на первого немца. Он лежал на зоринской канаве, где летом, в покосную пору, краснела земляника, а в кустах распевали птицы. Сейчас тут белым-бело от снега, и он лежал, обдуваемый морозным ветром, с косицей сугроба под правым боком. Пулемет его взяли наши бойцы в то же утро, когда он был убит, и теперь немец свободно раскинул руки, из рукавов его торчали распухшие пальцы, страшно синее лицо также безобразно распухло, от губ до подбородка и ниже, за ворот шинели протянулась ярко-рыжая полоска. Лежал он навзничь, обратясь к свинцово-холодному небу, раскрытым ртом будто просил его засыпать, но метель так и оставила его открытым, словно в наказание, чтобы все его
Из крайней избы вышла бабка Ефимья — Хохлушка, как называли ее за глаза. Посмотрела на нас и упрекнула:
— Все-то вы смотрите, а что его смотреть? Взяли бы да стащили вон к речке.
Я только хмыкнул, подернув плечами, а бабка подошла поближе и закачала головой, обращаясь к убитому:
— И откель тебя принесло, окаянного, земли, что ли, своей не хватило? Небось и мать там старуху оставил, и хозяйку с детками…
Не выдержав бабкиных упреков-причитаний, я сорвался с места и побежал за ребятами.
— Да стяните его к речке-то, стяните! — кричала она вслед.
В Ушакове немца кто-то уже сволок с огорода на лед, и он лежал скрюченный, сухонький. Когда ребята, кто посмелее, стали подталкивать его на середину, зазвенел он, словно мороженая кочерыжка, легко покатился по льду. Увидев наши проделки, взрослые покричали на нас: что вы там, дескать, над убитым изгаляетесь?
— А фашисты-то издевались над нашими? — откликнулся Митька.
— То фашисты, а вам, ребятки, не к лицу издевательства. Катаетесь себе — и катайтесь.
— А вы бы закопали его, что же он торчит на глазах? — упрекнул в свою очередь Митька.
— Половодье все приберет, — отозвался мужик.
Семь убитых немцев насчитали мы поблизости от своей деревни. Так и лежали они, никому не нужные и неприбранные, всеми проклятые и забытые. Знают ли об этом там, у них на родине?..
27 декабря.Пошел сегодня к тете Варе Гавриловой. Давно мы не виделись — с того дня, как ехали в одном поезде из Москвы.
Изба Василия Павлыча, ее отчима, стоит рядом с нашей. Только от нашей остались стены кирпичные с дырами вместо окон. Ни крыши, ни потолка, ни даже сенцев с двором: разобрали все, как в песне поется, по винтику, по кирпичику. Никто не думал, что хозяева вернутся. Знали бы, что заваруха такая начнется, — лучше бы совсем не уезжали. Где теперь жить?
— Кого я вижу-то! — послышался знакомый звонкий голос.
Обернулся — Маруська стоит на пороге. Платком по-зимнему укутана, в теплом пальто и валенках, совсем не похожа на ту, московскую принцессу — тоненькую, воздушную, как стрекоза. Только лицом все так же беленькая да веселая по-прежнему.
— Заходи, что стоишь-то на пороге? — подошла она ко мне и бесцеремонно потянула за рукав.
— Да вот, избу смотрю свою…
— А что ее смотреть, одни стены… Вы где остановились, у Черниковых? Я слышала. А мы вот у бабушки с дедушкой… Заходи же, погреешься, да кататься пойдем…
В полутемной от двух заиндевелых окон избе я не сразу различил барахтавшихся на соломе Витьку и Вовку с Колей, а сначала обратил внимание на бабушку Катю, хозяйку дома, да тетю Варю, которые сидели за столом и чистили вареную картошку.