Я не прощаюсь
Шрифт:
– О чём это таком весёлом вы с матерью разговариваете?
– Да так, она просто сказала, что опять смотрит баскетбол, – радостно ответила Инсон.
На её лице ещё оставались отголоски смеха.
– Моя мама уже просто как бабушка. Она родила меня после сорока, так что ей уже далеко за шестьдесят. Она даже правил в баскетболе не знает, но смотрит – говорит, там просто людей много, а она ведь одна живёт, так что, когда нет работы, ей одиноко.
Её голос отдавал игривостью: как будто лучшие друзья по секрету говорят о недостатках друг друга другим.
– Она
– Конечно, бабушки, бывает, и до восьмидесяти работают. Они там друг другу обычно помогают собирать мандарины, – рассмеявшись, сказала Инсон и вернулась к теме. – Ей и футбол смотреть нравится. Там ведь людей ещё больше. Ты бы знала, с каким энтузиазмом она смотрит новости о всяких протестах или парадах – как будто бы она там кого-то знает.
С того момента, если нам было нечего делать, пока мы были в пути на автобусе или поезде или пока ждали еду в ресторане, я, бывало, просила Инсон научить меня диалекту Чеджу. Мне просто понравилось, как она говорила с матерью – это мягкое произношение и все эти звонкие согласные.
– Тебе это всё равно на Чеджудо не пригодится, по тебе же сразу понятно будет, что ты не местная, – поначалу отговаривалась Инсон. Но чуть позже, когда она признала мой искренний интерес, мы начали с азов. Самыми интересными были всякие окончания глаголов и прилагательных, которые отличались от обычных окончаний в корейском. Иногда мы практиковались в разговоре, и каждый раз, когда я ошибалась, она поправляла меня, еле сдерживая себя от смеха. Как-то раз она мне сказала:
– Знаешь, говорят, что у нас окончания покороче, потому что ветер сильный дует – он их съедает.
Так вот и отложился образ родины Инсон в моей голове – с их интересным диалектом
Мы сидели в одном кафе, где подавали куксу [24] , у окна, выходящего на проезжую часть без особого движения. Я помню, что тогда нам было страшно, что пролетел очередной год.
24
Корейская лапша.
– Снег идёт, – сказала Инсон, пока я разделяла лапшу на две части. Я выглянула наружу.
– Где?
– Его видно было, когда машина проехала.
Как только проехала следующая легковая машина, её фары осветили поднимающийся посреди темноты снег, похожий на мелкую соль.
Инсон положила свои палочки и вышла из кафе. Я продолжала есть и смотрела на неё через окно. Сначала я подумала, что она вышла кому-то позвонить, но её телефон лежал на столе. Может, она хотела пофотографировать? Нет, камеру она тоже оставила. Может, тогда вышла посмотреть, с какого ракурса лучше снимать? Я заметила, что, когда я с Инсон, она часто делала
Но в этот раз она не вернулась за камерой. Я смотрела на неё со спины, пока северный ветер оголял её тощие плечи и тонкую шею, а она, воткнув обе руки по карманам выцветших джинс, неподвижно стояла на месте. Снова проезжает автомобиль, освещая снег, похожий на мелкую соль, и разбрасывая его во все стороны. На неё словно нагрянула амнезия – она не помнила ни о лапше, ни обо мне, ни о том, сколько сейчас времени или где она. Вскоре она зашла обратно в кафе, и пока она шла к нашему столу, я наблюдала за тем, как упавшие на её голову снежинки превращались в мелкие капельки воды.
Мы молча продолжили есть. Когда с кем-то долго общаешься, понимаешь, что в некоторые моменты нужно просто посидеть в тишине. Мы обе сложили палочки, и только спустя какое-то время она заговорила – рассказала о том, что, когда ей было восемнадцать, она как-то убежала из дома и хотела покончить с жизнью. Меня это искренне поразило, потому что я понимала, насколько Инсон дорога своей матери. Она овдовела, когда Инсон было девять, и в старости воспитывала её в одиночку, пока Инсон не поступила в университет.
– Ты всегда говоришь, что мать для тебя как бабушка, поэтому я думала, что ваши отношения похожи на мои с моей бабушкой, – сказала я Инсон. – Она отличалась от моих родителей. Мы с ней никогда не ссорились, и… она всегда всё делала для меня.
– Моя мама действительно была такой же, прямо как бабушка. Она никогда от меня ничего не требовала и ни за что не порицала, – соглашаясь, тихонько посмеялась Инсон.
Говорила она осторожно, словно её мама сидела рядом с нами и всё слышала.
– В детстве меня всегда всё устраивало. И мама, и отец не любили кричать, поэтому дом у нас был всегда тихий. А после смерти отца стал ещё тише. Мне всегда казалось, что в мире нет никого, кроме меня и мамы. Иногда по ночам у меня болел живот и мама перевязывала мне большие пальцы ниткой, укалывая иголкой под ногтём, и долго гладила меня по животу. «Ой, дочурка ты моя. Вся в папеньку своего, такая же хрупкая…», – бубнила она себе под нос, глубоко вздыхая, – сказала Инсон, помешивая палочками лапшу, пока не поняла, что лапши в тарелке больше нет. Она аккуратно положила палочки на стол, словно кто-то придёт их проверять.
Но в том году по какой-то причине мать свою она ненавидела.
Чувство всплывающего от солнечного сплетения к горлу пламени ужасно раздражает. И дом тоже раздражает. И путь от него до остановки в полчаса тоже раздражает, и необходимость идти потом в школу тоже – раздражает. Раздражала меня и мелодия «К Элизе», которая звучала, предупреждая учеников о начале занятий. Раздражали сами занятия, и больше всего раздражали дети, раздражала школьная форма, которую мне приходилось стирать и гладить каждые выходные.