Яна и Ян
Шрифт:
— А это что? — вдруг выкрикнул комиссар и замахал нечищенным автоматом.
Я почувствовал, что бледнею, что мне не хватает воздуха. Автомат принадлежал воину Жачеку.
Жачек стоял передо мной перепуганный насмерть, и руки у него тряслись. Он то бледнел, то краснел. В общем, вел себя как преступник, пойманный с поличным.
— Где вы были сегодня утром, когда рота занималась профилактическим ремонтом?
Жачек молчал.
— Разрешите объяснить, товарищ поручик? — попросил Жальский. Он тоже был взволнован, но старался держать себя в руках. — Воин Жачек
Я сразу все вспомнил. Действительно, я согласился отпустить Жачека исправить телевизор.
Я приказал позвать десятника Сливу, который как раз сегодня дежурил. Слива твердо высказался в защиту Жачека: мол, никуда он не отлучался и телевизор прекрасно отремонтировал, потом он, Слива, пошел отдыхать, оставив за себя дневального, а тот, вместо того чтобы дежурить, ушел смотреть телевизор — повторяли какую-то вечернюю передачу. Жачек же отправился в свою палатку.
Ярость и стыд охватили меня. Дневальный, оставленный за дежурного, спокойно смотрит телевизор, а коробка с ключами от комнаты для хранения оружия лежит без присмотра. И вот кто-то дал очередь из чужого оружия, а его владелец находился в это время в спальном помещении, и сейчас он, заикаясь, смог сказать в свое оправдание только одно:
— Я этого не делал… Я бы никогда… не смог выстрелить…
— Чем ты занимался в палатке?
— Я… я… Шехерезада шел во вторую роту, к доктору… с рукой… А я хотел дописать письмо, он мне обещал его…
Мы вызвали Фаркаша.
— Вы видели воина Жачека?
— Да, видел, когда он шел в свою палатку. Он попросил захватить письмо, и я ждал, пока он его закончит. Но потом меня увидел десятник Слива и приказал идти во вторую роту немедля.
— А вы, Жачек, значит, утверждаете, что передали Фаркашу письмо?
— Я… я не говорил, что дал… Я хотел… он мне обещал, когда будет проходить через деревню, бросить письмо в ящик… А потом он ушел… Вот письмо… вот оно… — Он начал шарить по карманам.
— Оставьте, Жачек.
Все, что бы он ни говорил, вызывало во мне раздражение. Черт бы побрал этого недотепу! И я опять вспомнил, как забирал его с гауптвахты в Праге, как он, дрожащий от страха, стоял посреди комнаты с привязанным к ноге ядром, а солдаты надрывались со смеху.
Однако на сентиментальные раздумья у меня не было времени. В моей отличной роте произошло ЧП, и опять из-за Жачека. И на этот раз без прокурора дело, видимо, не обойдется.
— Послушай, Ян, ты веришь этому Жачеку? — спросил Лацо, когда поздним вечером мы, измученные и издерганные, курили одну сигарету за другой и вновь анализировали случившееся.
— Разве в этом дело?! — взорвался я. — Все свидетельствует против него. Ты слышал показания? Даже Слива пытался его выгородить, я уже не говорю о Жальском и ребятах из его взвода. Но под конец и им пришлось признать, что за время своего отсутствия он вполне мог застрелить серну с детенышем, поставить автомат на место… и даже вычистить его… Только он про оружие забыл, впрочем, это так похоже на него…
— А зачем ему понадобилось стрелять в серну?
— Жальский мне кое-что о нем рассказывал, правда по секрету, но теперь, вероятно, ему придется сказать об этом громко. Жачек очень любит лес и даже собирался,
— Именно это и вызывает у меня недоверие. Но не к Жачеку, а к доказательствам…
— Пожалуйста, оставим это, — забормотал я.
Усталость навалилась на меня словно перина, но лишь на миг. Через мгновение к нам в дверь постучали. Лацо вскочил следом за мной. В дверях стоял Гонза Жальский, в майке и тренировочных брюках.
— Товарищ поручик… Жачек…
— Что с ним? Я же поручил тебе не отходить от него ни на шаг!
— Я бы выполнил приказ, товарищ поручик, но ребята из взвода Сливы… набросились на Жачека… Он, мол, испортил нам показатели, лишил отпусков, он сам, мол, телевизоры ломает, чтобы потом было что чинить… Мы, конечно, дали им отпор, но Жачек… Я с ним даже в туалет ходил, товарищ поручик…
Мы побежали к санчасти, где уже собралась толпа.
— Разойдись! — закричал Лацо.
Я вбежал в санчасть. Пепик Коларж мыл в кабинете руки, его халат был забрызган кровью.
— Уже все в порядке, — проворчал доктор. — Он вскрыл себе вены. Вот этим! — Он кивнул на стол, на котором лежал детский ножик в форме рыбки. — Не беспокой его, я сделал ему укол. — Он взглянул на меня и невесело усмехнулся.
Не успел я и слова сказать, как дверь распахнулась и голос Лацо приказал:
— Не робеть! Товарищ командир тебя выслушает.
В кабинет, спотыкаясь, ввалился Шехерезада. По его красивому смуглому лицу катились слезы. Он утирал их забинтованной правой рукой, а они лились и лились из его глаз не переставая.
— Товарищ поручик… не… не умрет Жачек? Я бы этого не пережил. Я… это моя вина…
Я подошел к нему:
— Если ты сейчас скажешь, что сделал это…
Он в ужасе отпрянул:
— Нет, не я! Клянусь, не я! Но я знаю, кто мог это сделать…
Доктор открыл шкафчик и сухо проговорил:
— Пожалуй, я приготовлю еще несколько успокоительных уколов.
— Видела бы ты его! — рассказывал Ян шепотом. — Он стоял и плакал как ребенок… Если бы ты знала, какой это дерзкий парень, ты бы поняла, как он был потрясен.
Но мне и не надо было знать Шехерезаду, чтобы понять это. Рассказ Яна был так впечатляющ, что я живо представила себе и его, и Жачека, и Сливу — словом, всех ребят и их жизнь «там».
«Там» я никогда не была. Ян полушутя-полусерьезно бахвалился: «К нам женщинам вход воспрещен! У нас запретная зона. Только мужчины и машины. Суровая военная жизнь…» Иногда он мне и в самом деле казался тем мальчишкой, который слушал у лагерного костра рассказ фронтовика. Я даже немножко ревновала, наблюдая, как он взволнован в ожидании «суровой военной жизни». Они с Лацо уже ни о чем другом не говорили, кроме как об учениях, а о том, что мы разлучаемся на целый месяц, Ян и вовсе не вспоминал. Он просто не принимал меня в расчет: «Ты поедешь с Верой и пионерами в лагерь и не заметишь, как месяц пройдет».