Ясные дали
Шрифт:
Я отошел. И когда снова предстал перед ним, он уставился на меня пристальным колючим взглядом; взгляд этот проник мне в душу, всколыхнул чувства, неведомые мне самому; голос мой прозвучал сильно, накаленно…
— Вот так, — похвалил Порогов. — Будем снимать. Влас, ты слышишь?
— Не глухой. — Поростаев неторопливо возился возле аппарата, что-то вымерял, прицеливался, устанавливал свет, как будто все, что делалось тут, его совсем не касалось.
Наконец я встал перед аппаратом, зажглись лампы, ослепили, стало жарко.
В это время один из рабочих на цыпочках вернулся в павильон за инструментом; пол скрипнул, плотник вздрогнул и выронил из рук молоток. Порогов будто только этого и ждал, рванулся с кресла, дикий, ощетиненный, и гаркнул беспощадно:
— Ты что? Не видишь, что съемка идет, оглох!
Плотник стоял перед ним вытянувшись — руки по швам, — как солдат перед грозным командиром.
— Виноват, Григорий Иванович, — проговорил он, часто моргая. — Нечаянно…
— За нечаянно бьют отчаянно, Павел Иванович. — Порогов вдруг рассмеялся. — Так мой сын говорит. — Рабочий тоже усмехнулся — они, видимо, хорошо знали друг друга.
Этот эпизод нас озадачил.
«Странный какой, — подумал я. — А режиссер замечательный. Достоевского передал так, что я ходил целую неделю под впечатлением этого фильма… Но уступать ему нельзя. Ни при каких обстоятельствах…»
Григорий Иванович вернулся на место, оживленный и повеселевший, и начал снимать.
К Нине он прислушивался, приподняв брови, как бы в изумлении, говорил с ней тихонько, почти нежно, изредка успокаивающе поглаживал ей руку.
— Пойми, Ниночка, ты одна, у тебя — ни матери, ни хаты. Кроме Васи — никого. А он ранен, возможно умрет. Ты велишь ему жить. Какая сила любви, какая воля!
И Нина и Широков, по-видимому, нравились Порогову, это было заметно по скупой улыбке, по вниманию, с каким он их слушал, удовлетворенно кивая головой в такт речи.
Дошла очередь до Сердобинского. Прежде чем приступить к репетиции, он с нагловатой непринужденностью попросил Порогова:
— Григорий Иванович, попробуйте меня на роль Васи Грачика. У меня лихо может получиться. Уверяю вас. — Он выпрямился, щеголяя офицерской выправкой.
Порогов некоторое время как бы растерянно глядел на него поверх очков. Затем спросил вкрадчиво:
— А вы знаете, что ответили дьякону Духову в рассказе Чехова «Жалобная книга»? Лопай, что дают! — и засмеялся весело, заразительно, как мальчишка. Затем скомандовал грубовато: — Марш к аппарату!
Через час, проходя по студийному двору, Широков, усмехаясь, напомнил Сердобинскому:
— Как он тебя, Толя… А? Не поглядел, что ты племянник народной артистки. Мигом всю спесь сбил. И ты скорей к аппарату — не потерять бы последнее… Это тебе наука — не перебегай дорогу товарищам.
Сердобинский досадливо пробормотал, осуждая не то Порогова, не то Леонтия:
— Дикий человек!
— А я бы не
Сердобинский отмахнулся пренебрежительно:
— Все мы храбры, пока одни. Тоже герой! Ты еще не знаешь, что это за стихийная и необузданная натура! У него нет ничего святого. Для него подлинная культура, как для пещерного человека, непостижима. Но — ведущий режиссер!
— Все равно, — повторил я. — Кричать не дал бы..
— Ну и расстался бы с ролью.
— Пусть.
Нина согласилась со мной:
— Это гнусно — кричать на зависимого от тебя человека. — И, пройдя несколько шагов, заявила с уверенностью: — Дима за себя постоит.
— Постоит, постоит, — сварливо проворчал Сердобинский. — Не дорожит искусством, вот и постоит!
— Конечно, — ответил я не без иронии. — На свете есть только два человека, самой природой созданные для искусства: Анатолий Сердобинский и Петр Петрович Аратов. Все остальные, по твоим меркам, — ничтожества, дикари, дилетанты… Бархатов — старая райская птица, Столяров — слабый артист и педагог, работает на голом темпераменте, Порогов — печенег и деспот. Один ты хорош.
Сердобинский замолчал, презрительно поджав губы.
— А по-моему, в каждом человеке есть и хорошее и плохое, — сказала Нина примирительно. — Нам надо брать хорошее, плохое не замечать.
— «Буду делать хорошо и не буду — плохо!» — Сердобинский недобро усмехнулся. — Заповедь для воспитанных детишек. А тут рвут кто как может. И кто наглее — тот наверху, тот командует!
— Довольно спорить, ребята, надоело! — сказал Леонтий, когда мы вышли из проходной. — Порогову мы все понравились, день замечательный, радоваться надо, а вы ругаетесь.
— Сам начал. — Сердобинский еще сердился на него.
…Через неделю нам сообщили, что художественный совет утвердил наши пробы.
Острое, неостывающее возбуждение не покидало меня. Я просыпался с мыслью об одном: скоро, очень скоро обо мне узнают люди, будут с восхищением произносить мое имя. Картина придет в нашу деревню, и на завод, и на Суру, в Кочки; меня увидит Федя Зайцев, бывшие фабзавучники — Иван Маслов, Фургонов, Болотин и, конечно, Лена… Ведь это именно то, к чему я втайне стремился. Из тени я выхожу на свет — смотрите! Слава уже стучалась в двери…
Не в силах усидеть дома, я бесцельно кружил по жарким людным улицам — они казались мне в те дни веселыми и нарядными, — встречал всех широкой и, должно быть, до глупости восторженной улыбкой, хотелось крикнуть каждому: «Знаете, меня утвердили на роль. Скоро вы увидите меня на экране…» Я проходил мимо кинотеатров на Арбате и на Пушкинской; в одном демонстрировалось «Возвращение Максима», в другом — «Щорс»; всматривался в яркие рекламы и думал о том, что недалек день, когда и меня, возможно, намалюют на щите в трехсаженный рост…