Ясные дали
Шрифт:
— Заплакать не можешь! — крикнул он. — Ну, какая ты, к черту, актриса. Деревяшка! Любая баба из станицы сыграет лучше, чем ты!
Серафима Владимировна закрыла ладонью глаза, стояла, глубоко несчастная, печальная и по-человечески прекрасная. Мне до тоски жаль было ее. Нет, это уже не игривые причуды, а намного страшнее, это — враждебное человеку самодурство, граничащее с хулиганством, и этому надо положить конец. Я поднялся, сердце гулко и больно билось. Еще момент, и я встал бы перед ним лицом к лицу — будь что будет. Ио меня опередила Нина Сокол. Она вдруг распрямилась, гордая Лауренсия, и медленно пошла на Порогова, сжав маленькие кулачки:
— Не смейте кричать на нее! Не смейте кричать на людей! Это низко, это бесчеловечно!
Григорий
— Ты это что? А? Что ты? Она моя жена…
— Не смейте! — повторяла Нина одно и то же.
Порогов растерянно глянул вправо, влево, невнятно проворчал что-то и отыскал туфли; ссохшиеся, они не налезали на ноги, и он, стаптывая задники, пошел из сада прямиком.
Сад опустел. Последняя машина тяжело выкатилась на дорогу и скрылась. Стало тихо. Монотонно шумела река, и чудилось, будто шумит это громадный вентилятор, нагнетая в сад свежесть. Нина все еще сидела под яблоней на перевернутом ящике, изредка вздрагивая — она никак не могла успокоиться. Серафима Владимировна вполголоса утешала девушку, касаясь подбородком ее плеча. Нина подняла на нее свои египетские глаза и произнесла с раскаянием:
— Я, быть может, нехорошо поступила. Но я не могла… Вы такая славная, тихая и такая незащищенная… Вас легко обидеть. Почему вы не скажете ему, что это нехорошо…
Серафима Владимировна погладила Нину по щеке, улыбнулась с грустью:
— Он сам знает, что это нехорошо. Но он забывается, как ребенок. Вот приду домой, будет мне руки целовать, прощенья просить. Такой уж он человек. — И вздохнула глубоко-глубоко. Было видно, что она знает другого Порогова, богато одаренного, ласкового, отзывчивого, и сильно любит его; за того же, каким он только что показался, ей было больно и стыдно. Очевидно, любовь ее стоит ей недешево — жить с ним нелегко. А какая она была веселая, оживленная, какая-то светящаяся вся, когда мы впервые увидели ее на пароходе…
Я долго бродил по темным улицам станицы. Меня душила обида, я мучительно не понимал: неужели все возвышенные слова Порогова о красоте человеческих чувств, отношений, о высоких порывах — пустой звук? Мне хотелось знать причину его грубости и пренебрежения к людям. Я направился к школе с решимостью выяснить все это, иначе мне тяжело будет работать с ним, я не смогу ему верить…
Возле самой калитки я столкнулся со Столяровым. Как и днем, он был в кожаной тужурке, в сапогах и фуражке; костюм этот делал его подчеркнуто строгим, даже тревожным. У меня мелькнула мысль о том, что вот он, намного талантливей и опытней всех нас, а работает над собой каждую минуту, не расстается с образом командира, «вживается» в него.
— Ты куда? — кратко спросил он.
— К Порогову.
— Зачем?
— Поговорить хочу.
— Не ходи к нему сейчас. — Николай Сергеевич, затворив калитку, просунул руку между планками и щелкнул задвижкой.
Мы не спеша двинулись по дороге, затем свернули на тропу. На темном безлунном небе неясно и тяжело проступали горы, щедро обсыпанные крупными звездами в иглах-лучиках. Думалось, вздрогнет сейчас гора, встряхнется, и вниз со звоном покатится сверкающая россыпь… Горы и река дышали влажной свежестью. На траву легла роса, холодила ноги.
— О чем ты хочешь говорить с ним? — спросил Столяров.
Я заволновался, заговорил сбивчиво, беспорядочно:
— Как же так, Николай Сергеевич… Ведь он, Порогов-то, все равно что учитель: на его произведениях воспитываются люди, молодежь. Я сам много хорошего взял в его картинах… Вот он прославляет человеческую гордость, непреклонную, мужественную, а сам топчет достоинство другого, зависимого от него человека. И вообще, Николай Сергеевич, много странного и непонятного вокруг… Все чаще встречаются такие люди: один, скажем, зовет к бесстрашию, а сам трус; второй наставляет меня на путь честности и добропорядочности,
Николай Сергеевич долго молчал, идя немного впереди меня. На зыбком подвесном мостике он приостановился, держась за стальной трос-поручни. Под нами в темной глубине бурлил, проносясь, поток, то там, то здесь белели клочья пены.
— Ты прав… — Столярову было тяжело говорить из-за шума воды, и он быстро перебежал на другой берег. — Ты прав, Дима, — повторил он. — Такие еще попадаются, и, к сожалению, немало. Семья, как говорится, не без урода… Одному все прощается за его высокую должность, положение; на другого смотрят сквозь пальцы: эка беда, детей бросил, с кем не случается, парень-то он свойский… Про третьего боятся сказать громко — от него зависит судьба других. А трус только и кричит о том, какой он храбрый… Но маскировка такая обычно до поры до времени. Наступает момент, и этот янус, как ты говоришь, предстает перед людьми в полном своем ничтожестве… — Столяров взял меня под руку, улыбнулся: — Ну, Порогов… Объяснились мы с ним сейчас… Сидит на парте, совершенно убитый, глаза боится поднять, думал вот-вот заплачет — так ему стыдно. Извинялся, проклинал себя… Даже стало жаль. Я работал со многими режиссерами. Есть очень мягкие, вдумчивые, для них что осветитель, что актер — первое лицо… А Порогов по натуре своей агрессор — налетает, как смерч, трудно устоять. И это потому только, что с самого начала своей деятельности не встречал отпора, никого не боится. Это его и испортило… Ему ни за что не надо уступать. А как только коснулись картины, сразу преобразился. Такие смелые решения, столько подлинной любви к человеку, что просто удивляешься — откуда что берется! Большой художник!
Я проводил Николая Сергеевича до его дома. Собака, натягивая цепь, радостно взвизгивала; он вынул из кармана ломоть хлеба, кинул ей, затем легко взбежал на крыльцо.
…Утром, перед началом съемки, Порогов собрал вокруг себя людей. Не подозревая, что он объяснял им что-то важное и значительное, я шумно отворил дверь школы; в тишине скрип ее показался оглушительным.
Порогов вскочил, ногой отшвырнул от себя табуретку, она с грохотом отлетела в сторону.
— Когда наконец дадут спокойно работать! — крикнул он, и щека его недобро дернулась. — Кого там черт носит? Кто вошел?
Все оглянулись на меня с таким видом, будто я совершил ужасное преступление. Я взглянул на Порогова и сразу представил, как он кричал на плотника, на Яякина, на Серафиму Владимировну. То же произойдет сейчас и со мной. Вспомнились слова Столярова о том, чтобы не уступать ему. Я подошел к Порогову вплотную — глаза его сквозь стекла очков блестели дико и жарко — и проговорил медленно, но твердо, хотя губы мои дрожали:
— Григорий Иванович, я вам не Яякин. Запомните это, пожалуйста.
Мне казалось, что с ним случится что-то страшное. Но я ошибся. Порогов лишь рассмеялся:
— Ишь как взъерошился! Поглядите на него! И кулаки сжались… Вот героя бог послал, сказать ничего нельзя. Недотрога! Садись. Я тебе такую сцену придумал — век не забудешь!..
Картина «Партизанские ночи», моя роль в ней — я это понимал — могут повлиять на чью-то молодую душу, мечтательную и порывистую, как в свое время повлияла на меня «Песнь весны»; Вася Грачик был для меня несказанно дорог, я слился с ним воедино и нерасторжимо. В трудную минуту к нам на помощь приходил Столяров. По-братски обняв меня, он прохаживался со мной по улице, или по дороге в поле, или по школьному классу; голос его звучал озабоченно, глубокий и пытливый взгляд будил непривычные, тревожные волнения и мысли.