Ясные дали
Шрифт:
Снимали эту сцену по кускам. Сначала Николая Сергеевича с картой, потом меня, затем Сердобинского, который воровато вынимал пистолет, не торопясь целился и стрелял в командира.
— Чему вас учит этот ваш Аратов или Арапов? Выстрелить не можешь как следует, — проворчал Порогов, с недовольством косясь на Анатолия. — Не жмурься, когда стреляешь, вояка!
Максим Фролов с Мамакиным, не занятые в кадре, сидели на травке в тени яблони и рассказывали, должно быть, анекдоты; слушатели тряслись в беззвучном смехе; изредка кто-нибудь не выдерживал и взвизгивал. Порогов дважды предупредил их:
— Эй, тише там!
Но
— Ну выйди же, выйди…
Мамакин чувствовал себя в безопасности, усмехался, тяжело отдуваясь.
— Не выйду. Вы ударите. — Вода леденила ему ноги, и он поочередно вытаскивал их и тряс в воздухе.
— Вылезай. Я не сильно ударю, только замахнусь… Надо же дело довести до конца. Вылезай!..
Мамакин не соглашался, а желание довести дело до конца было настолько велико, что Григорий Иванович, улучив момент, кинулся в воду и огрел его книгой по спине.
Неожиданно разыгравшееся представление подняло дух группы: все знали, что невинная забава режиссера разрядит напряженную атмосферу…
Я еще не знал, как отнестись к этой выходке — рассмеяться вместе со всеми или возмутиться. Мне трудно было определить, что это такое: необузданность человека, которому все сходит с рук и мнение других для него ничто, или это взрыв накопившейся в нем веселой энергии, а то и просто «причуда и озорство гения» — глядите, мол, каков я. Не считал ли он себя героем, а всех остальных «толпой»? Но в поведении его было столько подкупающей непосредственности и азарта бесшабашного мальчишки, главаря, «огородника» и задиры, готового, бросив все, затеять игру в прятки или открыть сражения, что все, и прежде всего Мамакин, остались им довольны…
Порогов вернулся в сад с видом победителя, повеселевший, сбросил с ног мокрые туфли, ухмыльнулся:
— Похожу, как Лев Толстой…
— Натешился. — В голосе Поростаева прозвучала презрительная насмешка; он встретился со мной взглядом: — Это только прелюдия. Привыкайте не обращать внимания…
Меня поражала выносливость Порогова: за весь день он ни разу не присел, не перекусил, только жадно, большими глотками пил минеральную воду прямо из бутылки. Он не знал, что такое усталость, и, казалось, совсем не замечал, что люди, разморенные жарой, выдохлись, двигались вяло, утомленно; его мучила неутомимая жажда — снять больше и лучше…
В саду то и дело звучала властная команда:
— Внимание! Мотор!
У Порогова все было предельно накалено: если атака, то неистовая, со всей силой ярости; если шепот влюбленного, то пламенный, обжигающий; если веселье, то безудержное, взгляд — огненный. Почти магическая сила его действовала на людей возбуждающе…
— Равнодушие —
Столяров тут же подхватил:
— А душа его — соразмерность частей, гармония…
Порогов рассмеялся, соглашаясь:
— Я не против души. — Было радостно видеть его в состоянии творческого порыва…
Но день все-таки завершился скандалом.
Актер окружения Яякин, вызванный на съемку с утра, не занят был ни в одном кадре — сказалось привычное небреженье к актеру… Одетый, загримированный, потный, с отлепленным усом, он слонялся по саду, томясь от безделья и проклиная судьбу. К вечеру, расхрабрившись, он заявил Кларе:
— Это издевательство — держать человека зря!
Она выслушала протест Яякина, засунув руки в карманы брюк, презрительно изломив губы, и через минуту доложила о нем режиссеру.
Порогов помрачнел и потребовал к себе Яякина.
— Ты недоволен, что снимаешься у меня? — спросил он, взвинчивая себя; щека его недобро подергивалась.
Яякин трусливо замигал, переминаясь с ноги на ногу:
— Я ничего, Григорий Иванович… Я только думаю…
— Меня не интересует, что ты думаешь! — Порогов поставил босую ногу на стул, уперся кулаком в бок. — Тебе не нравится на съемке? Да? А кто умолял меня взять тебя в экспедицию? Я тебя взял. Но если тебе не нравится у меня — уходи. Уезжай отсюда совсем! — Через плечо крикнул администратору: — Воблин! Отправь его на станцию. Немедленно! — И опять, взглянув на Яякина поверх очков, выговорил со зловещей медлительностью: — Я тебе плачу деньги, бездельник. Но я в тебе не нуждаюсь. Это ты нуждаешься во мне. Я нужен тебе. И я знаю, ты никуда не уедешь, потому что популярность любишь! Хоть на секунду, но показаться на экране. Я знаю, куда ты рвешься — в чайную, пивом надуваться, хороших ребят спаивать. — И грозно взглянул на Широкова; тот шагнул в сторону, за яблоню.
Все стояли тихо, немые свидетели произвола, ни один не сдвинулся с места — кто же осмелится портить отношения с режиссером, да еще с таким!..
Влас Поростаев, который, казалось, ничего не видел и не слышал, проворчал, возясь у аппарата:
— Ну, чего раскричался? Чего вскипел? Пойди нырни в речку, остынь…
Порогов лишь недовольно фыркнул в ответ.
Я оглянулся на Столярова, как он воспринимает все это. Николай Сергеевич с решимостью подступил к Порогову, прямой, строгий — командир ведь. Сказал негромко, но твердо и раздельно:
— Григорий Иванович, ты неправ. Успокойся.
Но Порогов уже закусил удила, несся напропалую:
— Я прошу тебя, Николай Сергеевич, не вмешиваться…
Столяров резко повернулся и демонстративно удалился из сада.
Яякин заискивающе сжался весь, прерывисто дышал, и отклеенный ус то отставал, то вновь прилипался к губе.
— А черт! Приклейте ему усы! Гример!
Подбежала девушка с клеем.
Порогов круто обернулся к Серафиме Владимировне и Нине; перевязывая Васю Грачика, то есть меня, они должны были плакать. Григорий Иванович требовал от них настоящих слез. Глаза Нины и без того налились влагой, но Серафиму Владимировну сцена с Яякиным выбила из творческого состояния. В другой раз ей обрызгали бы щеки глицерином и все сошло бы. Сейчас же Порогов, раздраженный и непримиримый, воспламенился с новой силой.