За Москвою-рекой
Шрифт:
— Все это справедливо, но вряд ли поможет мне в моем сегодняшнем положении. Я пришел к вам за поддержкой. Посоветуйте, как быть, что делать.
Сизов провел рукой по густым русым волосам и задумался.
— Хочу быть с вами совершенно откровенным,— начал он наконец.— Лично я убежден в том, что вы стоите на правильном пути. Конечно, у вас могут быть ошибки, промахи — от них никто не гарантирован, тем более в деле новом, непривычном. Но общее направление вы взяли, повторяю, правильное... В пределах наших возможностей мы вас поддержим. Однако предупреждаю —это вряд ли спасет вас от столкновения с начальством. Комбинат союзный,
в свою очередь,— в ЦК. На это потребуется время. Одно для меня совершенно ясно: чрезмерная централизация промышленности ни к чему хорошему не приводит. Нельзя руководить такой гигантской промышленностью, как у нас» из оАного центра! Вот ваш комбинат рядом с министерством, и то они we в состоянии вникнуть в суть дела. А как быть с теми, которые 1находятся за десятки тысяч километров? Убежден, что существующий порядок изменится, партия найдет нужные организационные формы руководства промышленностью. А до тех пор нужно делать дело, но не давать лишнего повода для конфликта... А еще советую вам обратиться к другому заместителю — товарищу Акулову. О нем очень хорошо отзываются. Думаю, что он вникнет в суть дела и поможет.
— Попробую.
Власов ушел от Сизова успокоенный. В конце концов, он борется не ради личной корысти, и бояться ему нечего...
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
1
Тут вам повестка пришла,— сказала Любаша, протягивая Василию Петровичу склеенную почтовой маркой бумажку, когда он поздно, в начале первого, вернулся из главка домой.
— Что ты путаешь? Какая еще повестка?— хмурясь, он полез в карман за очками.
На листке бумаги было напечатано: «Гражданину
Толстякову Василию Петровичу. Предлагается вам явиться в прокуратуру города Москвы 28 декабря 1948 года в 10 часов утра, по адресу...»
Что это могло означать? Сколько помнил себя Василий Петрович, он никогда не имел дела с прокуратурой и милицией. Только однажды его вызвали в Министерство госбезопасности. Это было весной 1937 года...
Сидя в полном одиночестве в столовой и помешивая ложечкой чай, Василий Петрович вдруг с необыкновенной отчетливостью вспомнил все подробности того злосчастного дня. И даже теперь, более десяти лет спустя, ему стало тоскливо и тревожно...
Вечером позвонили на фабрику, и кто-то предложил ему явиться в двадцать три ноль-ноль в бюро пропусков и обратиться в пятое окно.
— Нельзя ли завтра? Сегодня я очень занят,— не без труда выдавил он из себя, желая выяснить, насколько серьезна причина вызова.
— Явитесь тогда, когда вас вызывают,— отрезал человек «а другом конце провода, и сердце Василия Петровича упало.
Послышались частые гудки, его суровый собеседник повесил трубку...
Чтобы шофер не догадался, куда вызывают его начальника, Толстяков велел ехать на Старую площадь. Там он отпустил машину, а сам медленно поплелся вверх по улице — до одиннадцати оставалось еще полчаса.
Он с невольной завистью смотрел на пешеходов, торопливо и, как ему казалось, беззаботно шагавших по улице, и в первый раз в жизни подумал о счастье, называемом свободой. Василий Петрович мысленно бранил себя за то, что плохо пользовался этим счастьем. До сих пор ему как-то и в голову не приходило, что можно вот так, без всяких дел, разгуливать по улицам Москвы, посидеть
Получив пропуск и найдя указанную комнату, Василий Петрович тихонько постучал. Ответа не последовало. Немного подождав, он постучал сильнее. Дверь раскрылась, на пороге показался молодой человек с чисто выбритым, свежим лицом, в штатском.
— Вам кого?— спросил, пристально вглядываясь в него.
Василий Петрович молча протянул пропуск. Человек в штатском мельком взглянул на него и сунул в карман.
— Подождите здесь, вас вызовут.— И дверь закрылась.
Толстяков медленно ходил по длинному, плохо освещенному коридору. Здесь было тихо, даже звуки шагов поглощались ковровыми дорожками. И эта .непривычная тишина взвинчивала и без того напряженные нервы.
«В чем дело? Почему вызвали?— в десятый раз спрашивал он себя, облизывая пересохшие губы.— Мало ли, какие дела могут быть у этих органов... Может быть, им просто понадобилась моя консультация, как специалиста, вот и вызвали»,— успокаивал он себя, но это мало помогало. По-прежнему что-то тяжело давило на сердце, и во рту было горько...
Он перебирал в памяти события последнего времени, стараясь найти в них ошибки, которые мог невольно допустить, или неосторожные слова, которые мог сказать. Нет, он ничего не мог припомнить. Вдруг он остановился, как громом пораженный, вспомнив про брата-офицера, уехавшего в восемнадцатом году на Дон, к белым. О нем Василий Петрович старался не думать, не вспоминать и, конечно, в своих анкетах и автобиографиях не упоминал...
Воспоминание о брате послужило как бы толчком, и перед глазами Толстякова, медленно шагавшего взад-вперед по коридору, прошла вся его жизнь...
Суетливый, пожилой, костлявый человек с жидкими седыми волосами, в поношенном черном сюртуке, застегнутом на все пуговицы,— это Петр Матвеевич, отец Василия Петровича, бухгалтер и доверенное лицо фабриканта Морозова в Озерах. За вечные проповеди о пользе бережливости фабричные дали бухгалтеру прозвище «Копейка рубль бережет»,— никто в Озерах иначе не называл Петра Матвеевича. Однако скупость не помешала старику дать сыновьям образование. Старший брат, Иван, учился в коммерческом училище, а Василия определили в казенную гимназию. Революция застала его в шестом классе. К этому времени Иван успел стать офицером и нацепить на плечи погоны поручика.
В 1918 году Иван приехал домой в штатской одежде явно с чужого плеча, но в Озерах задержался ненадолго. Дня через три он вызвал к себе младшего брата, запер двери и доверительно сказал:
— Слушай, Василий, на большевиков движется несметная сила, и Совдепам скоро конец! Поедем со мной на Дон, там у меня влиятельные друзья, и при их помощи я сумею устроить тебя как нельзя лучше.
Василий Петрович помнит, как решительно отказался он тогда следовать за братом. Его не соблазнили ни золотые погоны, ни привольная жизнь, которую обещал Иван. И поступил он так вовсе не из трусости, нет! Просто у него не было никакого желания служить людям, которые стояли выше его только потому, что их отцы успели накопить капитал, а его отец — нет. Разве это не было проявлением стойкости с его стороны, да еще совсем в юном возрасте? Жаль, что об этом нельзя упоминать в анкетах.,.