За плечами XX век
Шрифт:
Все встают, направляются к выходу, одна она не сдвинулась с места. Я пробираюсь к ней. Анечка растерянно, молча хватается за мою руку. Из глаз ее одна за другой выкатываются слезы, ползут по щекам, сваливаются за воротник, на петлицы с зелеными кубиками.
– Не надо, ну чего ты. Ну, Анечка.
– Как же теперь? Как быть? – с отчаянием бормочет она. Не всхлипывает, не утирает слезы, и они катятся по щекам.
– Ну, прошу тебя. Ну, Анечка… – У меня нет платка, и я теряюсь, глажу ее рукава. Это все ее страсть к резонности – точки над «i» ей поставить
Но мои слова не действуют на нее утешительно.
– Да он ничего плохого не подумал, майор этот. Просто увидел, какая ты маленькая. Подумал: зачем таких детей в десант… А ты кончай плакать… И пойдем…
Ангелина приближается к нам с толстенной книгой под мышкой.
– Вот, – сказала она, положив передо мной на свободный стул свою книжищу, – какой словарь достала. Сто тысяч слов! Немецко-русский. Как думаешь, брать мне его теперь с собой?
– Бери, конечно. Спустимся на парашютах, ты часового хлоп по голове этим томом. А мы ворвемся в штаб: «Хенде хох!»
Она улыбается, довольная. Любит, когда шутят. Анечка все еще тихо плачет. Ангелина опускается на стул, широко расставив колени под защитного цвета юбкой, подносит к голове руки и озабоченно приглаживает свой «политзачес».
На матраце, водруженном на обеденный стол, спит сослуживец брата – инженер Петя, совершенно лысый молодой человек. Брат – на маминой деревянной кровати. А я – на папином диване. Как сказано в прикнопленном на двери приветствии, он для транзитников.
Недели две назад, когда брата спешно отозвали из армии, чтобы он завершил работу над своим изобретением, он застал в квартире свободной только эту самую большую комнату с балконом. Она пустовала, потому что никто не согласился занять ее – в ней было почти так же холодно, как если б наш дом был законсервирован. Она угловая.
Считают, что дом отапливается. На самом деле в котельной только слегка поддерживают огонь, чтоб не полопались трубы.
Брат и Петя приходят сюда поздно, перед самым комендантским часом. Они голодны и неразговорчивы. Первым делом берутся за плитку. Включают ее с опаской, как бы расход электричества не превысил лимит. Выйти из лимита – значит остаться всей квартирой совсем без света: отключат.
Спиралька на плитке накаляется слабо. Много ли тепла от нее. Но все же немножко есть, и плитка морально поддерживает.
Петя в ватнике, а брат в куртке свинцового цвета, из такого же материала, как аэростат. Куртку ему выдали в полку. Оба они неуклюжи, жесты их скупы – они берут с подоконника сковороду, ставят ее на плитку и достают из буфета пакет с мукой. Разводят муку в кастрюле с водой, подсыпают соды и пекут оладьи на конопляном масле. Масло чадит, оладьи растекаются, огонь под сковородой совсем слабоват, и сырые оладьи с трудом отдираются. Газ подают только ночью, а сейчас он едва мерцает в конфорках, и чайник нагревается часами.
Я приношу из военной столовой
Уеду далеко и буду вспоминать, как брат и лысый Петя сидят вокруг сковороды в ожидании порции оладий, непропеченных, плоских, сырых, пахнущих сгоревшей конопляной веревкой.
Сидят неуклюжие, голодные и думают об электроустройстве для локатора или еще о чем-то таком. Они очень оберегают свои государственные тайны, лишнего слова не вымолвят и продолжают думать про себя, не забывая экономно смазывать сковороду конопляным маслом.
У брата под глазами, на крыльях носа и от углов рта к подбородку легли тени от недоедания. Он очень худой и длинный.
Обращаясь к Пете, он называет его Петром Степановичем, а Петя его – Максом. И от этого мне кажется, что Петя давно нас знает, хотя я только вчера познакомилась с ним. Макс – прозвище брата. Это я его так назвала еще в пору нашей первой дружбы. Его Максом, а себя Морицем.
Пока они пекут свои оладьи, я распахиваю створки буфета и с головой зарываюсь в ворох тряпья. Активисты домоуправления в наше отсутствие запихали в буфет постельное белье и все остальные вещи из шкафа, который остался в комнате, занятой чужими людьми.
У меня была вязаная кофточка. Отыскав ее наконец – она очутилась в драном пододеяльнике, – я положила ее пока что сверху.
Светится оранжевый абажур над обеденным столом, вернее, над матрацем, прикрытым ватным одеялом. Чадит конопляное масло. Громыхая лыжными ботинками, брат расхаживает в ожидании оладий по тесной тропке между диваном и обеденным столом с матрацем. Как это у них с папой похоже: ходить взад-вперед, задумавшись. Я стою спиной к буфету и слежу за братом. И вдруг догадываюсь, что думает он сейчас так озабоченно не о локаторе, а обо мне.
На месте буфета раньше стояли старинные часы. Мы их «съели», когда папа остался без работы. Часы были тем хороши, что в темном углублении за маятником был отличный тайник. Туда я прятала толстую тетрадку – дневник.
– Го-гвыр, да-ир-по… Как ты полагаешь, Макс? – сказал лысый Петя, его рот залеплен вязкой оладиной.
– Гдар-мтыр, выр фаль-цэк один… А, Петр Степанович? – примерно так можно воспроизвести то, что ответил брат.
Как они оберегают свои государственные тайны! К моим тайнам такой щепетильности у брата не было. По крайней мере тогда, в переходном возрасте.
Он обнаружил мой тайник. На обложке дневника я просила нашедшего «не читать, а после моей смерти сжечь». Эти призывы не остановили его.
Как он был возмущен! Вернувшись из школы, я была встречена грубыми криками:
– Мещанка! Что у нее на уме!
Мне не хотелось больше жить от отвращения.
Я сунула ему кулаком между глаз, как он учил меня в пору нашей дружбы, до переходного возраста, и с удвоенной силой получила сдачу.
Он вопил:
– У нее мальчишки на уме!