За плечами XX век
Шрифт:
– Ника, – кричу, – Ника!
Что же еще? Если б она ехала на каникулы к маме, тогда можно бы крикнуть: береги себя! будь осторожна! – и прочее. А сейчас их не выговорить – смешные слова.
Она выдернула из кармана руку в варежке, машет. Медленно уходят дома. Что ни дом – на шесте, на дереве скворечня. «…Честное даем мы слово, что нигде и никогда мы не сделаем плохого, не разорим их гнезда…»
Последняя заповедь Ставрополя.
Из проулка, ведущего в поле, выбегает расхристанный – шапка съехала на ухо, шинель враспашку – Самостин. Торопился из кумысосанатория, добежал,
– Ника! – кричу (она идет за санями) и киваю на Самостина: гляди, твой жених. Поняла меня, усмехается.
Самостин подскочил к саням, трясет мою руку. Лоб его взмок. Бежал, трудился, чтоб успеть проводить. Я чувствую себя растроганной. Улыбка дрожит на его темных щеках, высыпают мелкие, белые, похожие на молочные зубы.
Он отстал от саней, стоит, не поправляя шапки, не застегнув шинель, какой-то растерянный, сбитый с толку. Остается в глухомани, в кумысосанатории, откуда даже лошади ушли на войну.
– Витя, до свидания!
Сани дернулись, побежали по накатанной мостовой, и наш возница, парнишка лет пятнадцати, побежал рядом, не выпуская вожжей.
Уже передние сворачивают, сейчас и мы за ними. За поворотом скроются с глаз провожающие. Ника машет чем-то белым. Расстаемся. Может быть, еще увидимся, если повезет, в Куйбышеве или в Москве. И все-таки это уже прощание. Мы затеряемся где-то в войне, и я никогда больше не увижу ее так отчетливо, так полно, как в эти минуты.
Наши сани свернули, скрипя и кренясь, и пошли резвее по пустой базарной площади, взвихривая ошметки соломы, разгоняя по снегу мерзлые лошадиные катыши.
Позади остался последний дом – портного Чеснокова.
Уходит Ставрополь… Уже лошадь пошла под гору, прямо к Волге, по разъезженной дороге, подравниваясь с другими санями. Наш возница прыгнул в сани, стегнул лошадь и во всю мочь закричал:
– Э-эй! Волга-барыня!
Глава шестая
Тащится лошадь, покачиваются сани. Над головой – сизая пелена. Белая Волга под нами, белые берега исчирканы прутьями кустарника, высунувшегося из-под снега. За пологим берегом – белый простор сомкнувшихся земли и неба. И еще где-то там смутной стеной лес без зубьев – туман сровнял. Едем. Впереди нас на санях – Ангелина, Митька Коршунов и еще кто-то, примелькавшийся нам со спины за эти часы. Какой он с лица, не могу припомнить. А между тем он старшой и везет засургученный пакет с предписанием нашей команде.
Тюх-тюх – лошадь затрусила быстрей вслед за передними. Лежу, зарывшись в солому, головой на бедре Петьки Гречко.
Дышу – дымлю паром. В ноздрях иней. Край одеяла, обледенелый, колкий, тычется в лицо.
Чьи-то следы-копытца карабкаются вверх на берег. А спадет вниз берег – и разбежится кромешно белая даль, выманивает из саней. А то вдруг домик в снегу. Что там? Что за жизнь? А мы все мимо, мимо.
Едем древним санным путем. Гляжу в плывущее надо мной небо, будто бы заваленное снегом, как земля.
У меня под боком завозилась Анечка.
– Тебе чего?
– Ничего, ничего.
Спохватываюсь: ведь давно пора отдать ей валенки.
– А ты чего ж молчишь?!
Яростно
– Уж не так у меня замерзли ноги. Ты еще вполне могла бы в валенках побыть.
Стесняется.
– Ребенок, действуй!
Мы обмениваемся обувью. Теперь Анечка в валенках, я в ее шерстяных носках и сапогах. А Петьке Гречко нам нечего предложить. Он что-то не подает никаких признаков жизни, приуныл, замерз парень.
Мы окликнули его, он зашевелился, выпрастывая из соломы ноги. Спрыгнул и побежал за санями, спотыкаясь, выбрасывая в стороны руки, греясь.
Встречный обоз. Возницы соскочили, сошлись в кучу – обмен новостями. Не спешат разъехаться, канителятся. А потом, объезжая, переругиваются друг с другом беззлобно.
Но вот опять все угомонилось у нас в санях. И опять плывет сизая пелена, уходят снежные холмы…
Сиплый собачий лай. Над крышами дым колом упирается в безветренный морозный воздух. И уже не снег – половицы под ногами; душное, кисловатое тепло избы; плач ребенка; возня и чавканье за бревенчатой стеной во дворе; молчаливый взгляд серых глаз из-под платка, терпеливо вбирающий одного за другим всю нашу ватагу, и рука в рыжих отсветах подгребает красные угольки кочергой, раздувает для нас огонь.
Мерзлый хлеб, отогретый в избе, пресный, безвкусный; чугунок дымящейся каши, медный хозяйский самовар с вмятыми боками.
Отдымили самокрутки, сушатся портянки. Спим под шинелями, на соломе, расстеленной по полу.
Просыпаюсь. Митька босиком, в гимнастерке, засупоненной ремнем, присев на корточки, кричит над головой Петьки Гречко:
– Вставайте, граф! Вас ждут великие дела!
Потешно. Это студенческая побудка в общежитии. Говорят, так слуга будил Сен-Симона.
– Поторапливайсь! – бросает нам пятнадцатилетний возница, войдя с улицы. Он деловит и степенен, приглядывает за нами, как старший за юными шалопаями.
– Сейчас, Ваня, напьемся давай чаю из самовара и поедем.
Ангелина, сцепив пальцы рук, потерянно слоняется по избе, как перед дверью экзаменатора, готовится сдавать испытание по немецкому языку.
Ангелина-матушка, не в немецком дело.
А в чем? А черт его знает в чем. Вот двинулись, едем на фронт. А там будь что будет.
– По коням! – Митька воодушевлен, бодр и свеж небывало.
Лошади двинулись по деревенской улице. Избу, где мы ночевали, уже не различить – осталась в одном ряду с такими же, как сама, смешалась с ними. Так и будет стоять в неизвестной деревне, в стороне от войны. А мы – поехали. Нас ждут великие дела.
Скатываемся вниз, дух захватывает. Ваня-возница раззадорился, нахлестывает лошадь, гонит стороной, в обгон остальных. И мы того гляди вывалимся, едва живы остались, пока съехали на Волгу.
– Запевай! – кричит Митька.
Пока еще чай из медного самовара согревает и холод не продрал до кишок – весело. Дерем глотки вслед за Петькой:
Эх, тачанка-ростовчанка, Наша гордость и краса. Пулеметная тачанка, Все четыре колеса.