Закат в крови(Роман)
Шрифт:
В час ночи сильному артиллерийскому огню белых подверглась центральная часть города и район Красной, Крепостной, Штабной, Графской улиц.
Рано утром 3 августа части Добровольческой армии вступили в Екатеринодар.
Отступая, красные взорвали железнодорожный мост на Новороссийской линии, зажгли проложенный на мосту нефтепровод. Понтонный мост также был сожжен. С левого берега красная артиллерия била по городу.
Однако задержаться на новых позициях за рекой красные части не смогли. Вскоре на левый берег деникинцы перебросили частью на лодках, частью вплавь 1-й конный полк и батальон Кубанского
Степь безмолвствовала…
Обоз, в середине которого находилась линейка с телом Инны, задерживался на подступах к городу. Екатеринодар тонул во тьме безветренной звездной ночи. Тяжело вздыхали уставшие кони. Полусонные возчики кое-где переговаривались приглушенными голосами.
За годы войны с Германией, за многие месяцы гражданской войны, вспоминал Ивлев, уже немало молодых жизней скосила смерть. Оглянешься и видишь нескончаемую череду их. Сердце давно должно бы привыкнуть к утратам. А вот нет: горит огнем острейшей горечи. Не сиди рядом на линейке Олсуфьев — уткнулся бы в неподвижные ноги Инны, прикрытые до колен шинелью, и рыдал бы.
Инна, родная Инна!
Ночь тянулась долго. Но едва над городской рощей, вблизи которой стоял обоз, залучилось утреннее солнце, Ивлев опять как будто бы увидел в полураскрытых глазах Инны, потускневших и сузившихся, боль, ужас, недоумение… «Надо закрыть глаза», — подумал он и все-таки не двинулся с места. Пусть это сделает кто-нибудь другой, но не он, ее брат. Закрыть глаза — значит погасить навсегда для Инны солнечные просторы жизни.
Наконец, когда совсем ободнялось, обоз двинулся по широкому, занавоженному и выжженному солнцем выгону, мимо городского трамвайного парка и бойни.
За курганом, у беленькой часовенки, к линейке подошел длинноногий незнакомый офицер с темным от загара лицом. Прикуривая у Ивлева папироску, он весело сказал:
— Поздравляю со взятием Екатеринодара!
Ивлев кивнул чугунной, странно чужой головой.
Августовское утро сияло сквозь густую листву Ростовского бульвара слепящими отблесками солнца. Будь Инна жива, как радовало бы все это! Необыкновенно милыми казались бы и аллеи бульвара, и старые липы, и оркестр, играющий впереди пехотных частей, и барышни, щедро раздающие папиросы казакам, идущим пешим строем. А сейчас все это лишь усугубляло нестерпимую горечь утраты. Равнодушно смотрел Ивлев на нарядную, празднично настроенную публику, толпившуюся по обеим сторонам улицы, на знакомого городского фотографа армянина Хитарова, старавшегося запечатлеть как можно больше сцен прихода Добровольческой армии в Екатеринодар, на полотнища белых и трехцветных флагов, свисавших из окон и с балконов домов богатых горожан…
Ивлев спрыгнул с линейки, сгорбился, понуро опустил голову.
Страшное, непоправимое несчастье вошло в дом.
Елена Николаевна, бледная, полуобезумевшая, рвалась в гостиную, где на длинном столе лежал труп дочери. Ее не могли удержать ни Прасковья Григорьевна, ни Маруся, обмывавшие и наряжавшие убитую, ни мужчины.
— Ин-на! Ин-на-а!.. Я твоя мама!.. Ты не смеешь не слышать меня! — голосила несчастная женщина. — Убили! Убили!
Елена Николаевна
— Алексей, Алеша… Мой, мой родной… Ты дома, ты с нами?..
— Да, мама, да! — твердил Алексей, тихонько уводя ее в спальню.
Там у трельяжа сидел, сгорбившись, Сергей Сергеевич.
Всегда хорошо владевший собой, теперь он испуганно глядел на Елену Николаевну и беспомощно разводил руками.
Ивлев понимал: нет таких слов и дел, которыми можно было утешить родителей, и хотел лишь одного — отвести мать от безумия. И он нежно снова и снова обнимал ее за плечи:
— Мама, ты нужна мне, нужна всем нам…
И Елена Николаевна, поднимая на сына глаза, на мгновение приходила в сознание и горячо шептала:
— Алеша, родной, единственный! Не покидай нас… Будь с нами…
Она на короткое время затихала, а потом, словно пронзенная догадкой, что в лихую годину далеко не все зависит от воли сына, начинала кричать в пустоту:
— Не отнимайте все! Не отнимайте последнего…
Несмотря на крайнюю физическую и душевную усталость, Ивлев, собираясь вручить письмо Богаевского, готовился со всей решимостью доложить Деникину, что там, где проходит Покровский, вешая людей под музыку, белое движение превращается в кроваво-черное дело.
«Сейчас, после взятия Екатеринодара, — думал Ивлев, — Деникин вошел в силу. Он в состоянии не только убрать Покровского, но и твердо провозгласить, что Добровольческой армии, ведущей борьбу за свободную от террора Россию, противно всякое насилие».
На левом берегу Кубани еще стучали пулеметы, слышалась ружейная пальба, а в штабе армии, наскоро разместившемся в неказистом здании вокзала, уже царила обычная суета.
Какие-то новые сотрудники штаба, отдавая короткие приказания, то входили, то выходили из кабинета командующего. Ординарцы то и дело приносили телефонограммы и депеши.
Однако полковник Шапрон, будучи дежурным адъютантом, сразу же доложил Деникину об Ивлеве, и тот вызвал его в кабинет.
Командующий сидел в углу комнаты за письменным столом и, не читая, красным карандашом подписывал бумаги, которые ему подносил Романовский. Возле стола стоял и комендант штаба полковник Корвин-Круковский.
Держа руку под козырек, Ивлев с минуту стоял неподвижно, дожидаясь, покуда увидят его. Наконец Деникин поднял голову и кивнул ему.
— Значит, вы вернулись из Новочеркасска? Привезли письмо от Африкана Петровича?
— Да, ваше превосходительство. — Ивлев звякнул шпорами и положил на стол толстый пакет с потертыми углами. — Кроме того, я должен доложить вам, что генерал Покровский, с которым пришлось встретиться позавчера, вешает без суда и следствия, да еще под музыку, медведовских жителей.
— Как это под музыку? — не понял Романовский, стоявший рядом с командующим. — Неужели он оказался таким музыкальным, что даже во время казней устраивает концерты?
— Да, ваше превосходительство, — Ивлев обернулся к Романовскому, — Покровский обедает на открытой веранде, а на противоположной стороне улицы вешают людей…