Запах напалма по утрам (сборник)
Шрифт:
– Расхождение-то где? Гармонь же об этом же самом, да? Ты что, может, и в гармонизм не веришь?
Новобратов испуганно дернулся.
– Почему, верю.
– Нет, не веришь! – воскликнула Маша. – Сам же сказал – не люблю. А если не люблю, значит, не верю, не жалею.
– Не зову, не плачу… – продолжил Новобратов. – Пойми, Маша, – сказал он, слегка оправившись от вопроса. – Не все люди одинаковы. Для всех есть разные гармони. Вот твой начальник и мой, кстати, – какие у них аккордеоны? Трофейные, немецкие, дорогие. Ты на такой аккордеон не накопишь и за год. Шутка ли, столько клавиш, кнопок.
– Работать надо лучше! – зло сказала Маша. – Работай лучше, и гармонь твоя будет краше, знаменитее. Ты мне ее еще ведь не показывал?
Новобратов обмер.
– Пошли, покажешь. Лады настроим, покопаемся. Я умею.
Они вышли из парка рука об руку. Гармонисты уже частично рассеялись, день перевалил за экватор, на асфальте прыгали воробьи и девочки с бантами разного цвета. К подъездам выруливали важные персональные «Победы», начинался обед – в кухнях или столовых, обед, наматывавшийся на гармонь, ее бесконечную скуку и надежду, раздуваемую потертыми и новенькими мехами. Начинался обед с блинами и рюмочками водки, обед с селедкой и спаржей, картошечкой с навару и укропчиком, макаронами с сыром и по-флотски… всего и не упомнить.
Новобратов открыл дверь квартиры. Маша сняла туфли и босая, радуя Новобратова предчувствием рассмотрения гармони, прошла в комнату.
– Книги у тебя… – протянула она ему, засуетившемуся на кухне.
Новобратов вскипятил чайник, заварил, намазал хлеб маслом и только хотел идти со всем этим в комнату, как услышал Машин беспрекословный голос:
– Ну, показывай.
Он выглянул из кухни сначала наполовину, потом показался весь. Вид его был смешной. Маша даже обняла себя ладонями за щеки с ямочками, чтобы не расхохотаться.
– Давай-давай, показывай, – настаивала она. – Где она, в шкафу? Давно не играл?
– Давно, – хрипло, как гармонь, сказал Новобратов. – Давно не играл. Давно. Никогда.
Маша вскинулась.
– Как это?
Новобратов набрал в грудь воздуха.
– Нет у меня гармони.
У Маши подкосились ноги, и она села на венский стул, примыкавший к столу.
– Что ж ты с ней сделал? – спросила она тихо-тихо.
Новобратов отвернулся.
– Выкинул.
– Куда? Давно? – Машины глаза выражали огромную, слезящуюся жалость.
– Давно. Уже год как. В мусорку. Как стемнело.
Тут они впервые посмотрели друг другу в глаза.
– Хороший мой, – произнесла Маша сдавленно звенящим голосом. – Как же ты так? Ну, я понимаю, не всем гармонистами быть, но зачем же – выкидывать? Зачем? Что ты у меня за путаник?
– Порвал случайно. Чинил, чинил, зашивал… Если б ты знала… Если б ты знала… Ну нельзя же! Пойми, нельзя. Я не могу больше так. Не могу! – отвечал он в какой-то горячке, потом задохнулся рыданием и пал перед ней на колени, обнимая пахнущие чуть заметно заводской химией тугие чулки, светящиеся в полумраке полдня колени.
Спустя полтора часа они поднялись с простой новобратовской кровати, растрепанные и изнемогшие. Маша принялась одеваться, и именно одевающейся он настиг ее еще раз, почувствовав, что не врал, когда говорил, что любит. Она была ближе всех ему теперь, знавшая его тайну и пока не выдавшая ее никому.
Одевшись,
– Решила я все. Слышишь? – посуровела Маша. – Завтра пойдешь в завком, там у меня кореш старый, Степан Аверьяныч, из старых рабочих еще. Скажешь, что так, мол, и так. Все по правде, слышишь? Как есть. Я с ним поговорю. Восстановим. В общем, изложи, как чувствуешь, как на духу! Если спросят, на чем играть хочешь, скажи, на рожке. Тебе же рожок нравится?
Новобратов кивнул.
– Ну, вот. Ну, я побежала. Дай поцелую.
Маша хлопнула дверью и скрылась.
Новобратов подошел к шкафу и уперся в него остывающим лбом. Ему хотелось подойти к кровати и вдохнуть Машин запах, оставшийся на подушке, но он не посмел.
Он вынул из ящика стола маленький ключик и подошел к шкафу. Резкими движениями, будто вскрывал сейф, повернул ключ в замке. Скрипнул створкой…
В глубине, замотанный в армейское одеяло, подался ему навстречу тусклый, захватанный пальцами каких-то неведомых джонов и майклов, пованивающий медью и прокисшей табачной слюной английский довоенный саксофон.
Необыкновенный концерт
Амираму Григорову
Март 1970 года обернулся для «Ленконцерта» полным и законченным сумасшествием. Директор конторы Лев Григорьевич Цфайсман изнемогал в поисках замены верховного баритона для исполнения «Песни о Ленинграде»: Самуила Грохольского, подрядившегося открывать представление для Ленсовета, внезапно отозвали в Москву, и вернуться он мог лишь при условии правительственного переворота. Аварийный обзвон филармоний не дал ничего – наступала горячая пора, и Лев Григорьевич решился на крайность – вызвал старого деятеля Шацкого, с которым он начинал еще после войны шерстить с концертами по заново формировавшимся военным округам.
Шацкий немедленно напряг свои связи, и в его пухлом списке ожидаемо обнаружился некто полузабытый, со звучной фамилией, истый баритон, медленно, но верно опускавшийся на дно в тихвинском музтеатре.
– Хороший парень, – развел руками Щацкий.
– Пьет? – с надеждой разувериться тихо спросил Лев Григорьевич.
– У вас есть другой пожарный выход? – подтвердил опасения старый эстрадник.
Артист прибыл с некоторым опозданием, свидетельствующим скорее о волнении, чем о наглости, на каждом шагу производя впечатление реанимированного. Он еще сохранял некое обаяние пошатнувшейся молодости, однако тщательно зализанные волосы утверждали в мысли, что еще вчера он полоскался в рыжей коммунальной ванне, смывая с себя следы многолетней пьянки.
– Милецкий. Баритон, – протянул он Льву Григорьевичу плоскую ладонь с отчетливо увлажненными складками, в сложном кустистом узоре которых была затеряна и миссия, предстоявшая ему через пару недель.
– Очень приятно, – солгал Лев Григорьевич и посмотрел на Шацкого, широким жестом приглашая Милецкого утвердиться в полусогнутом положении на посетительском стуле. Неодобрительно скользнув глазами по увешанному афишами кабинету, тот мужественно изобразил почтение перед почтенным ветеранством будущего работодателя.