Записки графа Сегюра о пребывании его в России в царствование Екатерины II. 1785-1789
Шрифт:
Она отвечала очень любезно и довольно громко, так что ее могли услышать лица, которые воспользовались было этим случаем, чтобы возбудить ее против нас. «Я уверена, граф, — сказала она, — что вы искренны; вы не можете желать успеха этим варварам и врагам моим. Я даже убеждена, что, выражая ваше сочувствие, вы столько же исполняете поручение короля, сколько следуете вашим собственным побуждениям».
После этого государыня заговорила со мною о сопротивлении наших парламентов, которые отказывались утверждать некоторые постановления министров.
«Я не могу понять, — сказала она, — каким образом в такое критическое время, великодушная и просвещенная нация может сопротивляться действиям монарха, который одушевлен любовью к народу, недавно окончил славную войну честным миром, из участия к своим подданным решается на
Я отвечал, что это волнение есть неизбежное следствие деятельности и образованности французов; что часто народ, при поспешном просвещении, увлекается своими суждениями и страстями. «Впрочем, я надеюсь, — прибавил я, — что благоразумный государь сумеет не только потушить волнение, но даже воспользоваться им, чтобы разрушить замыслы людей, желающих возвыситься среди внутренних смут».
«Поверьте, — отвечала государыня, — одна только война может изменить направление умов, согласить их, дать страстям другую цель и возбудить пряной патриотизм. Эта необходимая война покуда еще не начинается. Однако я не полагаю, чтобы вы могли обойтись без нее. Пруссия и Англия вас вызывают на борьбу, и я знаю, что шведский король явно склоняется на их сторону».
Перемена в нашем министерстве была чувствительна лично для меня: я узнал, что, после разрыва Порты с Россиею, принц Нассау выехал из Парижа, уполномоченный архиепископом тулузским, отправился к Потемкину и вступил с ним в тайные переговоры. Я тотчас написал ему и осуждал его действия. Вслед за тем он приехал в Петербург с оправданием. «Сознаюсь в моей вине, — сказал он мне; — я на интриги не мастер, и вы мне открыли глаза. Я думал оказать вам услугу, действуя на Потемкина в пользу заключения союза, о котором вы здесь хлопочете. Я должен был догадаться, что Бриенн, поссорившись с отцом вашим, вздумал употребить меня для того, чтобы лишить вас чести устроить этот договор. Но довольно было одного вашего слова вашему сотоварищу по оружию, и вот я к вашим услугам. Я не сделаю ни шага, не скажу ни слова без вашего согласия».
Я узнал его в этих речах и расцеловал. Я предупредил его, что государыня будет, вероятно, говорить ему о французских делах и расспрашивать его, в каком положении они были при его отъезде, и указал ему, о чем надо умолчать и что сказать. Он оправдал мою доверенность благородством и искренностью. Императрица, как я ожидал, объявила ему о предполагаемом нашем союзе и сказала, что, несмотря на его желание, она не может высказываться более, не зная в точности наших намерений. «Как вы думаете, — спрашивала она, — исполнит ли французское правительство свои предположения? »
Его ответ был прямой; да он и не мог допустить нерешительности и робости. Он уверил императрицу, что мы решились поддерживать Голландию, так несправедливо притесненную Англиею и Пруссиею, и, по моему совету, прибавил, что во Франции особенно желают, чтобы государыня закрыла англичанам свои порты.
«Я не отказываюсь от этого плана, — отвечала императрица, — но прежде, чем решиться на него, нужно, чтобы моя эскадра, которая скоро будет готова, вошла в Средиземное море».
Я обо всем донес своему двору и, не жалуясь на тайное поручение, данное принцу Нассау, дал однако понять архиепископу, что его мелкие козни не удались. Почти в тоже время принц и принцесса Оранские известили императрицу об успешном восстановлении их власти. Ответ государыни, как мне сказали, был сухой и даже слегка колкий.
Итак во всех отношениях намерения государыни могли придать мне надежды и уверенности. Нужно было только получить от двора моего более ясные и положительные повеления, и я наконец дождался их. Курьер привез мне депеши которые крайне меня удивили и лишили всякой надежды. Монморен, вместо того, чтобы поздравлять меня с успехом, упрекал меня в строгих выражениях за то, что я слишком поспешил и зашел так далеко. Это было несправедливо: нисколько не удаляясь от инструкций, я, в силу предписания, только выразил желание сблизить оба кабинета, и не моя была вина, что это предложение, сделанное в то время, когда англичане отваживались на действия самый смелый и опасный, было хорошо принято императрицею, и что она увидела в нем формальное предложение союза. Не позволяя себе решительных действий, я их только ожидал. К тому же, независимо от меня принц Нассау, в тайне уполномоченный, говорил
Граф Воронцов писал государыне из Лондона, что Англия обманула архиепископа тулузского, обещав ему за невмешательство в Голландии не мешать нам действовать в Турции, другими словами: уничтожив наше влияние в Вене, Гаге, Берлине и Петербурге, она дозволяла вам предпринимать бесполезные попытки для защиты турок, которых защитить не было возможности. Грустно было мне узнать об этой слабости нашего правительства и победе наших соперников. Все мои надежды исчезли, и с той поры я увидел ту пропасть, в которую бессильные советы и безграничные страсти должны были вовлечь мое отечество и моего монарха. Я принужден был скрывать эти тяжелые предчувствия и принять на себя спокойный вид, несогласный с моим внутренним состоянием. Однажды, на спектакле в эрмитаже, я во время собрания старался скрыть свою грусть, чтобы не было весело другим, именно министрам прусскому, голландскому, португальскому я даже шведскому. Но когда началось представление, я задумался я предался невольно самым мрачным мыслям. Я был весь погружен в думу, когда вдруг услышал голос под самым ухом. Это был голос императрицы, которая, склонившись ко мне, говорила мне тихо: «Зачем грустить? К чему ведут эти мрачные мысли? Что вы делаете? Подумайте, ведь вам не в чем упрекать себя!»
Умная, любезная и проницательная государыня угадала мои мысли. Впрочем, так как она была также высока умом, как тверда душою, то долго еще думала, что слабость нашего правительства не есть зло неисправимое. Австрийский посланник поддерживал в ней эту мысль. Он получил от своего двора инструкцию всячески мешать сближению Англии с Россиею и ускорить переговоры о союзе четырех держав. Разумеется, надо было полагать, что Иосиф II, действуя таким образом, наверное знал намерения своей сестры и французского короля, своего зятя и союзника… [104]
104
Здесь следует у Сегюра очерк тогдашнего состояния Франции, — эпизод, не относящийся до России я притом очень бледный, поэтому мы пропускаем его. В нем говорится о тогдашних беспорядках в администрации и при дворе, о расстройстве финансов, неудачном министерстве Калонна, безуспешном созвании государственных чинов, собранных 22 февраля и распущенных 28 мая 1787 г., об оппозиции парламентов, недовольстве и волнениях всех сословий и слабости правительства, отозвавшейся и на сношениях его с Россией.
Печально было положение Франции, когда я получил упрек в поспешности предложений моих о четвертном союзе, который мог бы придать нашему правительству некоторую силу, некоторое влияние за границею и спокойствие у себя, обратив к войне молодые буйные умы, осуждавшие злоупотребления власти и самую власть потому только, что они не имели другого дела и другого противника. Вся Франция взволнована была тайною тревогою. Головам честолюбивым и жаждущим славы нужна была борьба: ловкие министры сумели бы дать им цель иную, чем та, к которой они устремились.
Впрочем наши смуты еще не ослабили в Европе, особенно в России, воспоминания о наших победах и убеждения в нашей силе. Монархи начинали несколько беспокоиться; но народы с радостною надеждою смотрели на страну, где заботились об облегчении их участи. В многих странах дворяне, вспоминая прежнюю силу свою, ослабленную правительствами, с удовольствием смотрели на сопротивление власти и министерству, не предвидя для себя опасности в преобразованиях, и в тайне им сочувствовали. Только одно духовенство страшилось философского движения, противного ему. Но оно так гордилось крепостью своих основ, что совершенно полагалось на их непоколебимость.