Записки мерзавца (сборник)
Шрифт:
"Предстоит второй рейд, сведения о котором по понятным причинам сообщены быть не могут", -- таким остроумным плакатом, сопровожденным обычной порцией слюней, ознаменовал толстозадый мальчик отъезд генерала.
Как известно, второй рейд не состоялся. В вопросе о причинах авторитеты, конечно, разошлись.
Виновата нога, которую генерал повредил, садясь на лошадь, и из-за которой он больше вообще никогда не смог влезть на лошадь.
Виноват кубанец Улагай, который не пожелал подчиниться донцу и тем расстроил знаменитую диспозицию "рейда конной группы".
Виноват Троцкий, который в промежуток между первым и "вторым" рейдами научился влезать на лошадь и целиком украл идею донского командования...
Виноват Буденный, который прорвался не там, где ему полагалось,
Мамантов оказался трехнедельным удальцом в самом непереносном смысле. Когда выяснилось с печальной ясностью, что август неповторим, когда вместо советских тылов ему пришлось действовать в метель, в опустошенном Донецком бассейне, пропало и его кавалерийское сердце. Уже никто не пел "Христос Воскресе", уже не было спирта не только для раздачи населению, но даже для собственных нужд, уже на запасных путях узловых станций замерзали испорченные танки и с большевистских аэропланов летели саркастические летучки: "Вы к нам шли два года на танках, мы к вам пришли за месяц на санках..." Донецкие рабочие выполняли свою программу-минимум: встречать цветами победителя, провожать выстрелами побежденных. Мамантов вышел из игры. Повод? Не то он придрался к чему-то, не то к нему придрались за что-то. От августовских трофеев оставался один французский бульдог, найденный в Тамбове, в захваченном поезде Троцкого... С этим быстро привязавшимся бульдогом, каждый час наблюдая, как еще быстрее отвязываются былые друзья и почитатели, -- Мамантов проехал в тыл. Сдали Ростов -- двинулся в Екатеринодар. Пробовал пить -- получалось скучно. Пробовал разговаривать -- выходило еще скучней. Он -- Мамантов Тамбовский -- оказывался в числе главных виновников... О, как он пушил свои усы, как он стучал своим мощным кулаком! Напрасно. Молох гражданской войны, пожрав генерала, подбирался к человеку.
В порядке эвакуации его покусали сыпнотифозные вши; в порядке эвакуации небрежно лечили, в порядке эвакуации поспешно, подчеркнуто скромно похоронили. Советская сводка отметила "смерть в Екатеринодаре известного бандита Мамантова", озябший репортер кубанской газеты что-то нацарапал на обрывке блокнота, а один из бывших адъютантов, дородный румяный человек, вечером того же дня сильно клюкнул и неестественным театральным голосом, голосом спившихся трагиков и осипших суфлеров, рассказывал двум земгусарам: "Господи, раздолье-то какое! 3 августа вошли мы в Тамбовскую губернию. И пошло, что твой автомобиль. Днем спим, гуляем, жрем, а ночью идем по росистым полям. Скошенное сено пахнет невообразимо, лошади чавкают, луна такая, что вынимай из сумы деньги и считай. В одну пачку николаевские, в другую керенки, в третью -- нашего донского производства. Благодать, братцы. Генерал наш за полверсты едет, а усищи видны... Царствие ему небесное!.."
* * *
Судьба ломала, швыряла, мяла, опрокидывала все планы и гнала все дальше, дальше и дальше. В Новороссийске, прежде чем выпустить свои жертвы в море, она приготовила для них целый лес пыток. Сыпняк достиг размеров неслыханных, люди изнемогали в борьбе с марсианами, придумывали адские меры, но сделать ничего не могли. Спать пришлось в поездах на полу загаженных теплушек, на столах кофеен, просто на улице. И тогда ударил Крещенский, мороз, завыл норд-ост. Ветер не может достигать такой силы!.. Какая-то роковая Немезида срывала суда с якорей, подымала на воздух будки с часовыми и замораживала, убивала самой страшной смертью. По утрам обитатели теплушки, выглядывая из-под бурок, обнаруживали в своей среде новый труп. Сыпных уже перестали лечить. Зараженные составы отводились на далекий запасный путь, и здесь их обитатели или замерзали, или умирали от жажды и голода. Ни один врач, ни один санитар не решался переступить порог инфернальных вагонов. Триста тысяч человек, сбежавшихся в этот несчастный переполненный город, поняли, что они у последней черты. И кончилось все. Врач знал, что надо не лечить других, а самому ловчиться на пароход. Санитар знал, что красные на носу и они не погладят по головке за заботы о белых -- и он наскоро перекрашивался.
Военными овладело бешенство конца. Власть бредила. На улице
От Деникина до контрразведки, от коменданта до его часовых -- властью руководил все тот же Великий Сыпняк. Одних он сваливал, другие переносили его чары на ногах, но разум перестал действовать и у тех, и у других. С севера шел Буденный, в городе готовилось восстание, с гор двигались зеленые...
Мы умрем, но пусть умрут и все штатские -- вот бред Новороссийска. На счастье штатских еще существовали денежные знаки, и за известное количество пятитысячных хозяин кабаре "Норд-Ост" давал и музыку ("Сильва", "Сильва"...), и заграничный паспорт, и ночлег, и гарантию на случай облавы. И уж, конечно, для спасения Новороссийских жертв он сделал гораздо больше Деникина с его окопными работами и сэра Макиндера с его эвакуацией только для женщин и детей (т. е. для тех, кому большевики наименее страшны). У южнорусского Содома оказался свой праведник.
* * *
Сперва похоронили Пуришкевича, потом князя Евгения Трубецкого. Такова была ирония Немезиды. В апогей норд-оста исхудалая, с ног валящаяся лошаденка отвезла на кладбище два некрашеных забитых гроба. В день Пуришкевича еще можно было идти против ветра, не рискуя быть унесенным. В день Трубецкого по мостовым скрежетали сорванные вывески, громадный итальянский пароход снесло с якорей, и кучка людей, провожавшая князя, шаталась, как пьяная, задыхалась, как в астме.
Три года назад, в снежную ночь на хорошем автомобиле, Пуришкевич отвозил труп Распутина на острова. Три года назад в строгом зале Мариинского дворца Трубецкой держал свою знаменитую речь о темных силах, Протопопове, Штюрмере и т. д.: "Это не люди, это тени..."
Пуришкевич до последнего дня остался тем же бессарабским депутатом, которого некогда Головин удалял на 15 заседаний. Суетился, сновал из Одессы в Ростов, из Ростова в Кисловодск, из Кисловодска в Новороссийск. Везде хотел создать какую-то новую национальную партию в духе вульгаризованного Аксакова, а главное -- обличал, бранил, грозил. В Одессе обличал союзников -- высылал д'Ансельм, в Ростове обличал и союзников, и казаков -- высылал донской атаман; в Кисловодске затаившей дыхание титулованной аудитории разъяснял, что начальник французского штаба в Одессе Fridenberger есть не кто иной, как кременчугский еврей Фриденберг, друг Троцкого и т. п. и т. п. Следовали бешеные апплодисменты и предупреждение со стороны Терского главноначальствующего.
Лысый демон бестактности, осунувшийся, желчный, страдающий манией преследования, он хотел страстно любить Россию, но пока что изошел ненавистью к тем, кто, по его мнению, являлся врагом России. Годы волнений, крепость и революционный трибунал заметно сокрушили неугомонного человека: в нем уже была трещина, не заполнимая никакой иронией. Поблекли речи, подешевели сарказмы, не удавались экспромты. Деловая работа? На ее месте воцарилась беспредметная суетня: деклассированная, сбродная армия была глубоко враждебна душе корневого человека старого режима. Можно любить того, кто ненавидит тебя, но нельзя любить того, кого сам ненавидишь. Он бы не смог вступить в Москву Деникина...
В деревянном некрашенном гробу лежала лишь оболочка Пуришкевича, душа его умерла уже очень давно -- 27 февраля 1917 г. Петербургский норд-ост предупредил своего новороссийского собрата.
...Пробеженствовав три года, у грани обетованной земли, лицом к солнцу запада, падавшему в море, среди панической бредящей толпы умер князь Евгений Николаевич Трубецкой. От сыпняка в Новороссийске: хрестоматический конец человека той развалившейся России...
Три года бежать и терять в каждом городе приобретенное двухсотлетней культурой предков, длинной великолепной жизнью!..