Записки мерзавца (сборник)
Шрифт:
Трубецкой пережил все, во что уходил корнями, из чего рос к разуму, который так и не воссиял ни для него, ни для его друзей. Пережил Московский университет. Помнил тихую зарю Буслаева, разделил рабочую страду Соловьева, Ключевского, брата Сергея, Стороженко и увидел... обязательные курсы начетчика Скворцова, прожектора Ларина. Как он завидовал друзьям его радостной юности! Максим Ковалевский, не увидевший лица Медузы, щедрый Петроний, влюбленный в жизнь, за час до смерти перечитывающий Лермонтовского "Ангела": "Ах, еще бы этих скучных песен земли..."
Корш, ушедший под гром первых победных Карпат, в
Брат Сергей, чье сердце остановилось на пороге эпохи, в которую он верил как в золотой век русской культуры, как в полное осуществление великого Логоса. А Евгений -- он пережил даже самую возможность национального возрождения, национальной культуры: Россия проводила его некрашеный гроб Востоком именно Ксеркса, а не Христа. После религиозно-философского общества, после "Русских Ведомостей", после "трудной Господней работы" -- завета Вл. Соловьева -- кончилось все, одним ударом. Редакции, общества, судебные уставы, земства, университетские семинары, научная работа.
Ему было за шестьдесят; грузный русский барин, совместивший в своей фигуре неповоротливую мощь родной земли и тревожные надрывы западных всходов -- Трубецкой почувствовал себя в кромешной тьме. Солнце разума скрывалось от него за мохнатыми спинами западных наркомпроса, пролеткульта, в ледяной пустыне снова зачадили лучины, и он перестал верить в землю обетованную... Ибо не было больше краеугольного камня его миросозерцания -- веры в русский народ. Когда рухнул этот камень, все обратилось в кучу мусора. Сорок лет подряд Трубецкой убеждал, писал, проповедывал, доказывал: существует правда русского народа, выстраданная, объективно обоснованная, заслуженная, самая высшая правда в мире. "Любовь моя к народу -- ответил он однажды П. Б. Струве -- не темный подсознательный эрос, не беспричинное влечение. Я поклоняюсь не народу, а той правде, что за ним..."
Ответил так уже накануне, в 1916 году, в "Русской Мысли", редактируемой Струве; а в 1920, за две недели до смерти, в газете "Великая Россия", редактируемой тем же Струве, страшным воплем в сердце раненого богатыря Трубецкой заревел: "Неужели Вы думаете, что эту сволочь можно учить аграрной реформой..."
...В оборванной медвежьей шубе московского охотника, с длинными рукавами, волочившимися по тротуару, с мутными, никого не видящими глазами, проходил он свои последние дни. На Серебряковской улице бушевали облавы, норд-ост заглушал тревожные
сирены, с гор доносилась пальба: наступали зеленые... Красные, зеленые, белые... Трубецкой умер от того, чем мы пытались жить. Правда, разделившаяся на цвета, перестала быть правдой.
Огненная Русь потухла от дыхания смертоносных марсиан. Оставалось бредить -- но бредить он не захотел...
В некрашенном гробу на Новороссийское кладбище отвезли последнюю Москву... По-прежнему завывал норд-ост и провожал уходившие в море корабли своей страшной песнью эвакуации. О том, что еще много бесноватых жертв осталось на проклятом берегу. О том, что Его Величество Сыпняк для сбора тучных урожаев посылает новые полчиша своих быстроногих жнецов.
О том, что не скоро кончится бред занемогшей оскорбленной земли...
По Серебряковской проходили хромые подростки
МИРАЖИ
..."На четвертые сутки в полдень одинокая пальма издали казалась журавелем колодца. Когда же на горизонте блеснула полоска новой волны песков, некоторые из нас кинулись бежать с хриплым криком: "Озеро! Вода!"...
(Из записок путешественника в пустыне)
I
До сих пор не могу понять. Было все это наяву, в действительной жизни, во всех полагающихся измерениях -- или просто от тропической жары, от тропических снегов, от болотных испарений, от болотной сырости встали гигантские миражи и поползли по окровавленному Кавказу... Английские полковники создавали республики, Сергей Городецкий прославлял праздник Байрама, Матвей Скобелев требовал от антанты de jure признать грузинскую республику, перводумец Рамишвили налаживал полицейский аппарат, а мой старый московский приятель поэт Тициан Табидзе, сидя в кафе "Добази" на Головинском, с трудом припоминал русские слова... Единственное, что осталось от всех трех республик, единственное, ради чего, пожалуй, стоило им существовать, -- Судейкинская раскраска тифлисского кабаре "Хамелеон", бакинские портреты Сорина...
Не английского же толстозадого "бобби" втаскивать в историю в качестве эмблемы закавказского опыта? Не особый же тифлисский отряд -- жалкая пародия организации Лациса -- оправдает собой 2 1/2 тяжких года?
Нам каждый гость ниспослан Богом,
Какой бы ни был он страны...
В числе гостей оказалась к счастью и кучка незваных оборванных русских. И из всей человеческой рвани, -- жадной до каратов, щедрой на посулы, тугой на дары, -- занесенной в миражные реепублики люксами четырех ллойдов, кое-какой след оставили лишь застенчивые нежелательные люди.
Так, некогда, на перепутьи культур, на базарах Востока особенно гордо звучала латинская речь! Civis romanus sum... {Я -- гражданин Рима (лат.).}
II
Все уже давно кончилось. Четыре ллойда увезли обратно жадных варягов, Судейкин и Сорин в Париже, тут же и три правительства. Делить нам больше нечего, патентов на проницательность нигде не выдают...
Утром просыпаюсь, сажусь на коврик, обкладываюсь газетами и читаю, читаю, читаю.
Que le monde est grand `a la lumi`ere des lampes,
Aux yeux du souvenir que le monde est petit...
{Как мир велик при свете дня.
Как мелок мир в лучах воспоминанья... (фр.).}
Все фамилии знакомы, все дороги изъезжены, жили во всех отелях, сидели во всех кофейнях. Английских адмиралов, американских комиссаров, французских послов, итальянских консулов, международных контрразведчиков -- кто ж их не запомнил из числа тех, по крайней мере, кто побывал в стране миражей?