Зарницы красного лета
Шрифт:
Тогда матери шел всего лишь двадцать шестой год. Однако она успела народить уже пятерых детей, из которых в живых было четверо: следом за мной, первенцем, шел Фаддей, которого звали в семье Фадиком, за ним — Петюшка, неугомонный говорун и выдумщик, и только что научившаяся ходить сестренка. Забот и хлопот у матери было* конечно, выше всякой меры!
прокормить такую ораву — задача не из легких, когда на дворе одна буренка да с десяток кур.
К тому же мать и как хозяйка бывала очень разной — то слишком расчетливой, прижимистой, то совсем не умеющей сводить концы с концами, почти расточительной,
Естественно, мать очень обрадовалась окуням, привезенным нами с озера Долгого, и немедленно занялась приготовлением ужина. Впрочем, она умела делать одновременно несколько дел — и все быстро, ловко. Все так и вертелось и кипело в ее руках. Она все еще была худой, скорее всего от семейных забот; позднее, войдя в лета, она стала полной женщиной. Мать носилась по кухне, не разрывая подол юбки лишь потому, что он, подол, по тогдашней моде был и длинен, и широк. Ее голова с расчесанными на прямой пробор светлыми волосами, с легчайшей золотистой рыжинкой, венчалась на затылке пучком, что придавало ей воинственный, задиристый вид. Серые глаза ее, временами поблескивая лазурью, радостно оглядывали из кути все семейство.
Огромная сковорода с жареной рыбой вскоре стояла на голом, свежевыскоблеипом столе. Положив перед каждым из нас по окуню, мать придвинула сковородку к себе. Она умела не только быстро работать, но и быстро есть, особенно рыбу — перед ней так и росла горушка костей. Но вот окуни-то, должно быть, и подпортили ей настроение. Несомненно, она вспомнила, как ездила, бывало, со своим отцом на Долгое; между прочим, кроме нее, в Почкалке, кажется, не было ни одной рыбачки. Она была удачливой и незаменимой напарницей деду. Быстрее всех она вязала и сети.
И вот, едва опорожнилась первая сковорода, мать как-то спикла, поостыла и стала с некоторой хмурью, не предвещавшей ничего хорошего, расспрашивать меня о том, как мне жилось у дедушки и бабушки, какие они давали паказы на прощание. Конечно, ей вспомнилось, какой счастливой и безбсдпой она была в родпом доме, и, копечно, подумалось, какой несчастной она стала в чужом селе.
А уж ночью-то мать, несомненно, одолевали и другие мысли — и о несбывшихся девических мечтах, и о ранней многодетности, и о тоскливой жизни на чужбине. Утром она была неузнаваемой — мрачпой, вспыльчивой. Она без конца придиралась к отцу, носясь по кухне. Втайне она, вероятно, и сама страдала оттого, что распаляется без всякой меры, но одернуть себя уже не могла.
“ Завез! Нашел место! = Она так и резала отца острым взглядом.— Живешь тут как в берлоге! Людей не видишь! Одно чалдоньё!
Отец, должно быть, забеспокоился, что меня смутят нелестные отзывы матери о гуселетовском житье-бытье, О старожилах. Не отвечая, как всегда, на выкрики матери, он прижал меня к себе, сказал тихонько:
— Одевайся,— Он был убежден, что Гуселетово мне понравится с первого взгляда.— И село поглядим, и дружка тебе найдем.
— Ему что! Дружки везде найдутся! — выкрикнула мать, обжигая и меня своим взглядом.
— Пойдем,— поторопил
«•— А они наплюют!
— Ну, понесла...
В сенях, у глухой стены, стояло несколько кулей с сосновыми шишками. Походя я ощупал один куль, спросил:
— Куда столь? Для самовара?
— А вот пригреет, высушим на солнце и выбьем семена,—-ответил отец оживленно, радуясь тому, что я избегаю касаться только что происшедшей ссоры.— Собираюсь засеять несколько грядок.
— Засеять? А для чего?
— Вырастут сосенки, а потом мы их высадим в бору,— пояснил отец.— Много лесу, знаешь ли, вырубили. Надо подсаживать.
Я впервые услышал, что сосенки можно и даже нужно подсаживать в бору. До этого мне казалось, что лес всегда обходился и будет обходиться без вмешательства человека.
— Нет, подсаживать — верное дело,— возразил отец.— Только хлопот, знамо, много. Ну да без хлопот и жить скучно.
Вышли из сеней.
За эту затею мне уже попало,— сообщил отец на крыльце со сдержанным смешком, тем самым поучая меня, что к нападкам матери надо относиться снисходительно, как к природной женской слабости.— На грядках, говорит, морковку да свеклу надо сажать, а не сосенки.
— Один собирал шишки-то? — спросил я, затрудняясь определить, кто прав — отец или мать.
— Парни да ребята помогали. Увидали, что собираю, и привалили ватагой.
За воротами я сразу же оглянулся на бор. По всей опушке редко стояли одинокие раскидистые сосны, и только в глубине лес, смыкаясь кронами, поднимался темной гривастой волной. Казалось, эта волна вот-вот накатится и захлестнет село. Но оказывается, здесь сосен мало, их надо еще подсаживать.
От кордона лесная дорога, разделяя две улочки, вытянувшиеся по кромке бора, и пересекая ложбинку, выводила к центру села, на просторный пригорок, где стояли, образуя небольшую площадь, крестовые дома с резными наличниками и когда-то ярко раскрашенными филенчатыми ставнями — с них уже сильно пооблупились краски моего деда.
Через площадь проходил старинный Касмалинский тракт. На восток вдоль пего, в один порядок, тянулась старожильческая улица Тюкала; второго порядка не было потому, что напротив, в большой котловине, лежало пока подо льдом, но сильно залитое с берегов снежницей, продолговатое озеро с цепью банек у берега; за озером, уже в голой, совершенно ровной степи, виднелась, сливаясь в одпу темную полосу, Новосельская улица, почему-то прозванная Гривой. А на запад, по обе стороны тракта, начинался увенчанный церковью Тобольский край, где, по словам отца, было еще одно большое озеро.
На площади, у самого тракта, стояла просторная, без всяких украшений изба, называвшаяся сборней, где проходили крестьянские сходки. От сборни, с пригорка, сбегала размываемая вешними ручьями, сильно унавоженная степная дорога. За поскотиной она становилась едва приметной в обширной солончаковой низине, где уже всюду сверкала вода, а потом и совсем терялась из виду в необозримой целинной степи.
— Ну как? — поинтересовался отец.
Я ответил неопределенно:
— Далеко видать.