Здравствуй, племя младое, незнакомое!
Шрифт:
С этими словами Саша чиркнул спичкой и поднес пламя прямо к ногам распятого на кресте солдата. Пластилин, издавая неприятный запах, начал плавиться, ноги бойца оплыли, а потом занялись огнем с едким черно-серым дымком.
– А он кричит: «Ой! Больно! Ой, не могу, ой, потушите, ой, простите меня, я вам все расскажу!» А немцы говорят: «Нет, нам ничего от тебя больше не нужно... и не надо нам твоих рассказов... вот помучайся-ка...»
Голос у Саши дрожал, срывался на зловещий шепот. Он, не отрывая глаз от горящего солдата, лихорадочно нашарил в коробке еще одну
– Вот тебе, вот тебе... – приговаривал он, оскалившись и тяжело дыша.
– Что ты делаешь! Перестань! – вскричал Мишка, у которого от боли, которую испытывал сжигаемый пленный красноармеец, и от тошнотворного запаха горелого пластилина вдруг перед глазами поплыли красные круги.
Он вырвал пылающего солдата из рук Саши и заметался по комнате, не зная, как унять огонь. Он пытался задуть пламя, но ничего не получалось. Тогда он обеими руками крепко сжал горящего пластилинового человечка в руках и стал быстро-быстро раскатывать обжигающе-плавленую, капающую между пальцев черную пластилиновую массу.
Лицо Саши исказилось:
– Дурак! – гневно вскричал он. – Ты испортил мне всю игру! Его надо было сжечь до конца!
Тогда Мишка, крепко сжав в горящих кулаках то, что осталось от казненного солдата, изо всех сил размахнулся и ударил Сашу в лицо. Потом еще и еще.
– Вот тебе, фашистская гнида! Вот тебе, гад, мучитель! – кричал он, всхлипывая, и слезы ненависти, отвращения и боли застилали ему глаза, а к горлу подступал рвотный комок. Он уже смутно видел перед собой разбитое в кровь лицо Саши Гришина, но продолжал исступленно бить, и от каждого удара в ненавистное лицо ему как будто бы становилось легче:
– Чтоб ты сдох, тварь поганая! Вот тебе! Вот!!!
А в это время в дверь с той стороны ломилась бабка, которая испуганно верещала:
– Ой, люди добрые, помогите! Ой, убивают! Ой, да что же это делается! Сашенька, солнышко мое! Ой, караул!!!
Немного придя в себя, Мишка заметался по комнате, сшибая стулья, потом скинул с двери крючок, пригнувшись, ловко проскользнул мимо бабки и помчался по лестнице вниз. Тут его страшно вырвало: он так и вылетел из дверей подъезда с широко открытым ртом и летящей впереди него струей рвотной массы...
Мишка долго бежал, пока не очутился «во рвах» около ручья в самой чаще диких зарослей бузины. Здесь он просидел до темноты. Обожженные руки очень болели, и он мазал ладони влажной землей, что на какое-то время приносило облегчение. Костяшки пальцев были сбиты в кровь, и он языком зализывал раны. В голове была звенящая пустота и предчувствие большой беды. Кто он, Мишка, теперь? Никто. Изгой. От команды он ушел. С этим розовым садистом, конечно же, никакой дружбы и быть не может. Какой страшный человек этот Саша Гришин, думал Мишка, он с таким удовольствием жег этого пластилинового солдатика, а если бы ему дали волю и возможность, он мог бы сжечь и настоящего человека...
Вечером, когда он пошел домой, около колонки встретился Юрка Труба, который, с жадным интересом разглядывая Мишку, сказал:
– Ты
Вид у Юрки был очень довольный, и Мишка еще острее почувствовал свою неполноценность. Вот стоит Юрка, у него все хорошо, он в команде, и дома его никто не ждет с ремнем, руганью и нотациями. И завтра у него все будет хорошо, и послезавтра. А у меня жизнь кончена... Никакого просвета.
– Да... здорово ты влип! – злорадно заключил Юрка. Мишка не нашелся что ответить и только неопределенно махнул рукой: мол, будь что будет!
... Дома ему действительно крепко досталось. Отец отходил его ремнем, а мать еще долго мытарила душу, плача и причитая:
– Господи, да за что же мне такое наказание Господнее! У всех дети, как дети, а этот – как выродок рода человеческого! Только шлындать, хулиганить и драться! Бандит какой-то растет, других слов у меня нету! Ну, погоди, ты у меня попляшешь! Ты у меня на улицу больше вообще не выйдешь! Не умеешь себя вести – сиди дома! Такого мальчика изуродовал! Да ты его мизинца не стоишь, бандитская твоя рожа бесстыжая!
Отец, сурово вздыхая, молча сидел на своем любимом табурете у окна на кухне и дымил папиросой.
Страдая телом и душой, Мишка мрачно сидел на продавленном диване и, уставившись в стену, вполуха слушал мать. На душе было пусто и горько. Ну и пусть, думал он, пусть они защищают этого разлюбезного им Сашу Гришина! И ведь они меня даже не захотели выслушать. Вот что самое обидное! Все они заранее решили, что я виноват!
Ну и ладно. Раз так, теперь я вообще вам ничего не скажу. Воображение рисовало перед Мишкой одну картину мрачнее другой.
Хорошо было бы, например, замкнуться в себе и перестать вообще со всеми разговаривать... или вдруг совсем онеметь. Зачем общаться с таким жестоким и несправедливым миром? Вот тогда они все попрыгают! И Мишка представил себе, как родители, родственники, учителя, соседи пытаются добиться от него хоть словца, а он только смотрит на них широко раскрытыми трагическими глазами и молчит...
Или вот начнется вдруг война, придут снова немцы, или там американцы, и назначат этого Сашу Гришина старостой. Вот тогда все вы и ахнете. А я уйду в партизаны или подпольщики, совершу много подвигов, и все будут говорить, мол, ах, как же мы были не правы! Саша Гришин оказался таким подлецом, а Мишка – герой! Ах, зачем же мы его все время ругали и всячески угнетали!
А потом я подстерегу этого Сашу Гришина и, как в «Подвиге разведчика»: «Именем советского народа! За слезы наших матерей! Приговор привести в исполнение немедленно!»
А он: «Прости меня, отпусти, я больше не буду...»
А я: «Как пленных бойцов Красной Армии на кострах сжигать, так тут ты первый, а как отвечать за свои гнусные дела – так „простите“?
А он тогда заплачет, упадет на колени, поползет ко мне: «Ой, не убивай!»
А я скажу: «Встань, повернись лицом к своей смерти, гад!»