Земля обетованная
Шрифт:
Он ударил штиблетой об пол, швырнул кочережку к печке и начал быстро раздеваться.
— Что ты делаешь?
— Спать пойду, — хмуро пробурчал Макс. — К чертям все! Штиблет не наденешь, колет, дуреха-прачка сожгла воротнички, дома сущий ад, нет, это уже слишком. Матеуш! — рявкнул он во все горло. — Если ко мне кто придет, так меня сегодня не было и нету. Слышишь?
— Знамо дело. А если та, как бишь ее, панна Антка заявится?
— Гони ее, а если меня разбудишь, я тебе башку отвинчу и рожу так расквашу, что родная мать не узнает. Телефон подушкой заткни, принеси самовар и все журналы!
— Что тут у вас стряслось? — спросил Кароль, ничуть не удивляясь такому странному способу проводить праздник и воскресенье, —
— Что стряслось? С завтрашнего дня мы сокращаем рабочий день на двадцать пять процентов. Сезон мертвый, ничего не продается, склад завален, по векселям никто не платит, и вдобавок отец, вместо того чтобы уже давно уменьшить количество рабочих часов или уволить половину рабочих, плачет, что, мол, этим беднякам нечего будет есть, и ставит свое жиро на векселях всяких бездельников. Еще год, и ему самому нечего будет есть. Ну и пусть себе подыхает, если ему угодно, но почему же я должен от этого страдать!
— Половина фабрик сокращает расходы на заработную плату, увольняет рабочих и ограничивает продукцию. Я это вчера у Эндельманов слышал, говорят уже не таясь.
— А чтоб их всех черти побрали, мне-то какое дело; только бы меня не трогали, чтобы я мог спокойно спать!
Он залез под одеяло и, громко, раздраженно сопя, повернулся лицом к стене.
— Твой отец, наверно, очень огорчен, мне жаль его.
— Не говори мне о нем, я так на него зол, что готов даром уступить его первому встречному! — вскричал Макс, резко садясь в постели. — Старый растяпа! Сам трудится как последний рабочий, мучит себя, отказывает себе во всем — даже в Эмс не поедет в этом году, хотя доктор советовал, прямо-таки приказал ему ехать; надрывается так, что его ненадолго хватит, а тут вчера приехал муж Берты, наш разлюбезный Фриц Вер, и давай к нему подкатываться, так старик и вытащил чуть ли не последние денежки и дал этому лодырю, а потом и говорит матери — я, мол, чувствую себя прекрасно и на воды не поеду. Ума не приложу, что будет с нами, я уже потерял надежду спасти нашу фирму. Отец на своей честности нажил столько, что если после сорокалетних трудов теперь помрет, придется мне его хоронить на свои деньги.
— Зачем говорить об этом прежде времени, он еще долго продержится.
— Фабрика-то и года не продержится, лопнет, пищи ей не хватит, а если фабрика лопнет, старик ее не переживет! Помрет с нею вместе, я же его хорошо знаю. Кто уперся на том, чтобы, применяя на фабрике ручной труд, выдержать конкуренцию с паровыми машинами, того можно сразу отправлять в дом умалишенных.
— Действительно, странная мания, даже смешная.
— Да, смешная для чужих, но для нас эта мания оборачивается трагедией, особенно теперь, когда всю Лодзь лихорадит, когда даже крепкие фирмы валятся, как колосья под косой, когда весь город провонял банкротствами, когда уже неизвестно, кому можно давать кредит, а кому нельзя, потому что все жульничают. Как ты думаешь, чем мы пробавляемся вот уже несколько лет? Уже не одеялами и не покрывалами, их перехватил Цукер и продает на пятьдесят процентов дешевле, а мы пробавляемся нашим красным колером, кумачом, которого пока никто не научился делать. Только этот товар еще кое-как идет, но он слишком дорогой, и даже при самом лучшем сбыте, если бы продавалось все, что мы можем производить, прибыль от него была бы всего десять процентов. Нет, хватит с меня такой коммерции, и если ты в ближайшее время не займешься нашей фабрикой, я сам, хотя у меня нет ни гроша, открою фабрику, и тогда плевать мне на все. Обанкрочусь, ну и пусть, зато, по крайней мере, буду что-то делать.
Он опять лег, натянул одеяло до самого подбородка и умолк.
— Да, сезон плохой, банкротства идут одно за другим, все сокращают продукцию, за исключением трех или четырех больших фабрик, у которых есть средства, чтобы продержаться; да, кризис тяжелый, но уже есть проблески надежды,
— Слышу, но отвечу тебе поговоркой «либо рыбку съесть, либо на мель сесть».
Кароль на это ничего не ответил, он надел пальто и поехал к Мюллерам. На Пиотрковской он заметил Козловского — варшавянин целыми днями шатался по городу. Теперь он стоял на тротуаре в картинной позе, поминутно сдвигая цилиндр то на затылок, то на лоб, и беседовал с директором театра. Шапка из серого барашка, светлые висячие усы и орлиный нос делали директора похожим на казацкого атамана.
Боровецкий приветствовал их легким кивком и, не обращая внимания на знаки Козловского, явно желавшего остановить дрожки, проехал мимо.
Дом Мюллера стоял позади корпусов его же фабрики и, отделенный от них садом, смотрел фасадом на другую улицу. Улица эта была мало застроена, почти сразу за домом выходила на поля, однако была она упорядочена, вымощена, с тротуарами и газовыми фонарями, так как на ней находились особняки нескольких фабрикантов.
В окне низкого одноэтажного дома, прижавшегося боком к двухэтажному дворцу, мелькнула среди множества цветов золотистая головка Мады и тут же исчезла. В передней Кароля встретила пани Мюллер — она отворила ему дверь и даже пыталась помочь снять пальто. Вид у нее был озабоченный и как бы испуганный, она жестом пригласила гостя пройти в комнаты.
— Муж в конторе, а Мада сейчас выйдет, садитесь, пожалуйста! — сказала она, подвигая ему кресло, на которое положила красную шелковую подушечку.
Кароль пытался завязать беседу, но, хотя говорил он о самых банальных вещах, о погоде, о весне и даже дороговизне на рынке, все его усилия были тщетны.
— Jа, Jа! — только поддакивала пани Мюллер, разглаживая свой голубой фартук и поднимая на гостя выцветшие от кухонного жара глаза, тускло светившиеся на морщинистом, мертвенно-бледном лице. Одета она была в бумазейную клетчатую кофту, на голове шерстяной платок, завязанный под подбородком. Она походила на старуху-кухарку — так и казалось, что по комнате распространяются от нее запахи бульона и жаркого. Видимо, она лучше всего чувствовала себя на кухне, с чулком в руке — и впрямь, чулок торчал у нее из кармана фартука.
— Как ваше здоровье? — спросил наконец Кароль, отчаявшись.
— Карашо, ошень карашо, — ответила она, нетерпеливо поглядывая на дверь, откуда должна была появиться Мада.
— А ваши шена и детки сторов? — после долгого молчания спросила она.
— Я еще холостяк, милостивая сударыня.
— Jа,jа, и мой Вильгельм еще холостяк. Вы снаком с Вильгельмом?
— Да, имею удовольствие его знать. Он уже уехал в Берлин?
— Jа в Берлин, — со вздохом ответила она и, возможно, постепенно разговорилась бы, но тут вошла Мада, вся сияющая от радости, и старуха, одернув на дочери блузку, удалилась.
— Вот видите, иногда я способен сдержать слово.
Кароль вручил Маде длинный список книг, составленный Горном, который был с литературой в более близких отношениях.
— Это, наверно, было для вас очень трудно? — спросила Мада, подчеркивая последнее слово.
— Напротив, очень легко, раз этого желали вы.
— Вы не обманываете? — наивно спросила она.
— О нет, нет! — с улыбкой ответил Кароль. — Вы думаете, что мужчины всегда обманывают?