Земля обетованная
Шрифт:
Склонясь над стойкой, он облизывал лоснящиеся губы, обсасывал мокрые усы, вытирал салфеткой остроконечную черную бородку и что-то говорил стоящему рядом низенькому толстяку, который жадно уплетал бутерброд, шевеля усами, носом, бровями и тараща заплывшие жиром глаза.
— Разлюбезный вы мой, не глотнуть ли нам еще разок коньячку? А? Плесните-ка нам, барышня, а потом кофейку, бифштексик по-татарски. А? Ну, чтобы нам во всем была удача!
Они чокнулись и выпили.
— Разлюбезный вы мой, а неплохо бы еще и в третий раз нам пожелать себе удачи. А?
Кароль сел в зале, выходившем
— Добрый вечер! Вы, пан инженер, редкий гость! — залепетал он, уставясь на Кароля мертвенными рыбьими глазами.
— Далеко живу, — коротко ответил Кароль, загораживаясь газетой, чтобы поскорей от него избавиться. — В чем дело? — спросил он и невольно отпрянул, видя, что Бум-Бум наклоняется над ним.
— О, у вас, пан инженер, на плечах и на спине голубые нитки!
И старик принялся снимать воображаемые нитки, делая такие движения, словно они были бесконечной длины.
Боровецкий поглядел на себя в зеркало — никаких ниток не было.
— Все теперь почему-то нитками опутаны… — бормотал Бум-Бум. — Вот и на спине тоже!
Он все снимал и снимал нитки, сматывал их, бросал на пол и опять снимал — движения его были автоматичны, глаза открыты, но ничего не видели, они были прикованы к голубым нитям, которыми якобы был опутан Боровецкий; наконец тот, потеряв терпение, звонком вызвал гарсона и указал глазами на Бум-Бума.
Взяв старика под руку, гарсон его увел. Бум-Бум не сопротивлялся, он шел как сонный, но и с гарсона стал снимать нитки целыми пригоршнями и бросать их на пол.
Сцена эта произвела на Боровецкого удручающее впечатление — он поспешно закончил ужин и вышел из зала; в буфетной он Бум-Бума уже не застал, там только сидел за столиком тот высокий господин и, громко чавкая, жуя бифштекс, приговаривал;
— Рука руку… Вот так, запомните, разлюбезный вы мой! Сколько дашь… столько и получишь.
Толстяк не отвечал, рот у него был набит мясом, только еще энергичнее двигались все части его лица.
На углу пассажа Мейера Боровецкий при свете фонаря снова увидел Бум-Бума — тот медленно брел по улице и все тянул невидимую пряжу, снимал ее с фонарей, с прохожих, с домов, ловил в воздухе над головой, ему мерещилось, будто вся улица оплетена ею, как паутиной, и он рвал ее, стаскивал и как бы продирался сквозь нее.
— Delirium tremens [41] , — прошептал Кароль с жалостью и поехал домой, обещая себе, что сейчас же ляжет и отоспится за все дни.
41
Белая горячка (лат.).
Матеуш играл на гармони, и в темном, длинном коридоре несколько соседских слуг с увлечением отплясывали вальс. Кароль прервал их веселье, уведя Матеуша в комнаты.
Макса Баума уже не было, только самовар еще шумел на столе.
Боровецкий
Спать он, однако, не лег — от наступившей в доме тишины на него нахлынуло такое острое чувство тоски, что он места себе не находил. Он все же разделся, но, не ложась, начал рассматривать какие-то бумаги, потом с досадой швырнул их на стол и заглянул в комнату Макса — там было темно и пусто.
Кароль посмотрел в окно: притихшая улица спала после праздничного оживления. В доме царила гнетущая тишина, из каждого угла глядели тоска и пустота. Каролю стало невтерпеж, мучительное чувство одиночества заставило его торопливо одеться — позабыв о недавних угрызениях совести по поводу Эммы и о своем решении начать жить по-иному, он поехал к Люции.
XIII
На другой день после полудня Боровецкий, бодрый, посвежевший, выглядел вполне спокойным после вчерашней бури, которая миновала, не оставив иного следа, кроме иронической усмешки над самим собою, столь же светлой и добродушной, как этот воскресный день, затопивший Лодзь солнечным светом, теплом и радостью наступающей весны. Кароль собирался нанести визит семейству Мюллера и готовился к этому так тщательно, что Макс досадливо пробурчал:
— Театральный любовник!
Но Макс нынче был в дурном расположении духа. Домой он пришел поздно, встал тоже поздно, во втором часу пополудни; бродя в шлепанцах по дому, он заглядывал во все углы, пытался одеться, но все было не по нем — он забросал всю комнату частями своего гардероба, топча их ногами и ругая на чем свет стоит то Матеуша, то прачку, которая ему прижгла воротнички, то сапожника, чинившего ему штиблеты и оставившего внутри колючие острия гвоздиков; он уверял в этом Матеуша, а тот клялся всеми святыми, что это неправда, что штиблеты внутри ну прямо бархат.
— Ни крохи не чувствуется, ни крупиночки!
— Молчи, ты, обезьяна зеленая, я же чувствую, что колет, а ты мне толкуешь, будто ничего нет!
— Вот я палец засунул, ничего не чувствую, вот всю руку — тоже ничего нет.
— А ты языком пощупай, так почувствуешь, каково моей ноге! — вскричал Макс, вырывая штиблету у него из рук.
— Еще чего выдумали! Мой язык ничем не хуже вашего, стану я его марать! — гневно изрек слуга и, хлопнув дверью, ушел.
Макс, подойдя к окну, принялся скрести в штиблете кочережкой.
— С чего это у тебя такой катценяммер? [42] Чего злишься? — спросил Боровецкий, натягивая перчатки.
— С чего? Осточертело мне все! Вчера потерял целый вечер из-за Куровского. Пошел к нему, а он меня не принял, у него, видите ли, там была какая-то… обезьяна! Пошел я домой уже обозленный, да за ужином изрядно набрался! А чтоб их громом разразило, и все штиблеты, и всех сапожников!
42
Katzenjammer — похмелье (нем.).