Жаждущая земля. Три дня в августе
Шрифт:
— Отменный крюк.
Андрюс вроде ничего больше не замечает.
— Поросята из хлева выскакивают. Надоело за ними бегать. И жена зудит: устрой да устрой хорошую запорку…
— Теперь-то уж не выскочат…
— Не выскочат…
Аксомайтис переводит дух, тыльной стороной ладони смахивает со лба пот и, откатив ногой гильзу, лезет в карман за кисетом. Но Андрюс первым достает пачку.
— Папироску возьми.
— Одна солома. Самосад позабористей, — говорит Казис и думает: «Однако быстро ты барином заделался. Ловкач…»
— Я тоже до сигарет
Два голубоватых дымка рассеиваются над головами, перебивая терпкий запах растущего у забора донника и сладковатый спелого тмина. Из открытой двери избы выбегает Магде, высокая тощая женщина, с попискивающим младенцем на руках, и, взяв у изгороди мотыгу, босиком шлепает на огород. У кучи хвороста суетится рябая наседка, скликая разбежавшихся цыплят.
Казис сидит, не выпуская изо рта самокрутки, прищуря глаз — дым разъедает. Небольшой у него хуторок, можно сказать, пустой, но жить можно. В те времена, правда, самой малости не хватало, и пришлось бы сложить пожитки в котомки и отправиться куда глаза глядят — с живым и мертвым инвентарем сидел в кармане Маркаускаса. Но времена вдруг переменились, литы сменились рублями. Аксомайтис продал на базаре барана и отдал весь долг. Не выдержав, так расхохотался тогда, что хутор заимодавца зазвенел, словно просторная горница, а сам Маркаускас почернел, побелел, снова почернел лицом, что-то пискнул сквозь зубы, но промолчал.
Что и говорить — теперь жить можно, все на иной лад! Только вот ночью… и люди разное говорят…
— Не слыхал, в Мачюнай — колхоз…
Андрюс приподнимает голову:
— Вот и сунули в мешок.
Казис плюет на окурок, бросив наземь, аккуратно растирает каблуком — такая сушь, с огнем шутки плохи.
— В воскресенье брата видел, рассказывал. Он тоже записался. Говорит, сложили, что у кого есть, в кучу, работать будем и жить.
— Кто знает…
— Не моего ума это дело, Андрюс, но я так прикинул: власть не захочет, чтоб нам стало хуже? Тогда и ей придется туго — мы ведь и рабочего в городе и саму власть питаем.
— Будет видно, Казимерас. Никто ничего не знает… — Андрюс разводит руками, качает головой.
— Вот что я думаю: управлюсь-ка с косовицей и не поленюсь, съезжу в Мачюнай. Своими глазами все увижу, пальцами пощупаю и тогда скажу: так-то и так-то…
— Езжай, — недовольно бросает Андрюс; он бы словцо покрепче ввернул, но это сейчас некстати.
— А вот и съезжу! — кипятится Аксомайтис. — Еще перед копкой картофеля выберусь! — Замолкает и думает о чем-то. — И еще говорит брат: выбрали они председателя, тот две недели попредседательствовал, пришли ночные и кокнули.
— У нас вроде не слыхать.
Аксомайтис сглатывает горькую слюну и говорит тусклым голосом, пряча обиду:
— У нас, как у Христа за пазухой. Под крылышком у Сокола живем.
— Люди не ругают Сокола.
— Смотря кто…
Аксомайтис лишнего не скажет, понимает: лучше держать язык за зубами. Да и что
Андрюс встает, потягивается, широко расставив ноги. Рубашка выбивается из брюк, широкие рукава сползают, обнажая до локтей жилистые руки. Шея наливается кровью. Зачем он сюда пришел? Аксомайтиса никогда не поймешь — то он такой, то сякой; вечно норовит уколоть человека, говорит и не договаривает. И как теперь о своем деле сказать? Андрюс-то к таким хлопотам непривычный. Это его всегда звали, ему приказывали. И в голову не приходило, что настанет день, когда Андрюсу не хватит его собственных рук. И двух рук Тересе в придачу — четырех рук ему уже мало. Понятно, женится вот на Тересе, дети пойдут, те подрастут, помогут, но когда это еще будет? Работа не ждет, рожь на корню. Нет, иначе никак не выкрутиться, и пусть Аксомайтис не думает, что Андрюс черт-те куда оглобли воротит.
— Рожь убрал? — спрашивает он.
— Вчера. Сегодня после обеда, может, привезу воза два. Где в снопах травы нет, солома так и хрустит.
— Известное дело, сколько у тебя там ржи. А я, холера, бьюсь-бьюсь, и конца не видно.
Казис молчит, потом, оживившись, поднимает глаза на Андрюса и звонко хохочет:
— Хо-хо-хо, у тебя поле глазом не объять!
Андрюс берет гильзу, поднимает, словно взвешивая в руке, заглядывает в один конец, в другой и аккуратно ставит на землю. Ступает на нее ногой и стоит, потупив глаза.
— И моя земля, и Тересе…
— И Маркаускаса…
— Хлеб на поле не оставишь, совесть не позволяет.
Казиса так и подзуживает нечистая сила, не может он усидеть спокойно — трется задом о доски крыльца, ерзает.
— Смотри не надорвись.
Андрюс совсем сбит с толку. Плюнул бы да ушел, но… Как будто он ему худа желает?
— Зубаст ты, Казимерас. Побыл бы в моей шкуре…
— Не сладко тебе, нет, — спокойно говорит Казис, кажется, даже без подковырки, и Андрюс не может больше тянуть, время не ждет.
— Может, говорю, пришел бы рожь косить? И жену бы прихватил.
Казис громко бухает молотком по неструганой доске крыльца.
— Ну, скажем, завтра…
— Много дашь?
Нет, в голосе Казиса ни следа насмешки.
— Захочешь деньгами — так деньгами, а нет — пуд ржи. За день на двоих — два пуда.
Андрюс ждет, что ответит Аксомайтис, но тот вроде колеблется. Мало ему, что ли?
— Не думаю, что много ржи накосил.
— Рожь неважнецкая, это правда, — соглашается Казис.