Жена Гоголя и другие истории
Шрифт:
— Снизу? Колеса.
— Вот именно — колеса. Теперь пораскиньте мозгами.
— Простите, не улавливаю.
— А у лодки чего нет, опять же снизу?
— Полагаю, вы и тут намекаете на колеса.
— Угадали.
— Ну и что?
— Что, что! Думаете, я боюсь? Ошибаетесь, господин хороший!
— Да нет, я так не думаю. Боитесь чего?
— Называть вещи своими именами.
— Ну, я вижу, у вас язык без костей. Продолжайте.
— Как могут колеса ехать по морю или вообще по воде?
— Что правда, то правда.
— А как может киль двигаться по суше?
— И это верно.
— Так чего же вы испугались?
— Я? Нисколько. Просто хочу понять, куда вы клоните.
— Ясно куда. Или, по-вашему, я собираюсь дать задний ход перед...
— О Боже, опять двадцать пять! Перед?..
— Перед установленным порядком и целым рядом из ряда вон выходящих предписаний, исходящих от властей предержащих.
— Да нет же, успокойтесь.
— Либо готов отступить перед тем, что может не понравиться ортодоксам, перед железобетонными нормами пресловутого здравого смысла?
— Нет, что вы, продолжайте ваше рассуждение.
— Так вот, у лодок есть киль, а у машин — колеса.
— Согласен. Ну и что из этого?
— Только чур не подпрыгивать от удивления, не кривиться, не пожимать двусмысленно плечами, не покрываться испариной, не падать в обморок и все такое прочее!
— А я и не собираюсь.
— Вот и отлично. И
— Черт возьми! Ну?
— Не знаю, как и сказать.
— Говорите как есть, слушатель я благодарный, мне все интересно.
— Друг!
— Можете считать меня другом.
— Друг, а не проще было бы...
— Или договаривайте, или катитесь подальше!
— А не проще, не естественнее и так далее и тому подобное...
— Все! Мое терпение лопнуло!
— Минутку. Разве не было бы и так далее и тому подобное ездить по суше на машинах, а по морю на лодках? Тогда кили вторых легко бы скользили в воде, а колеса первых с тем же успехом крутились бы по земле!
— Но позвольте... Вы отдаете себе отчет?..
— Прицепились-таки! А ведь я чувствовал.
— И это вы называете прицепиться! Да я возмущен, во мне все кипит, я не верю своим ушам.
— Ей-богу, чувствовал. Но разве вы сами не вызывали меня...
— На откровенность? Всему есть предел. Уж не намерены ли вы?..
— Нет, не намерен, я просто отмечаю. И если вы вдумаетесь...
— Ни во что не собираюсь вдумываться и вам не позволю... Нечего сказать, дал втянуть себя в историю: этот субъект обыкновенный... обыкновенный подстрекатель...
— Замолчите, вы меня погубите. Беру свои слова обратно.
— Слишком поздно! Мой долг заявить на вас куда следует, разоблачить вас... разоблачить...
— Сколько угодно — хоть раз обличайте, хоть десять! Ах, умри Самсон с филистимлянами!
(Ну и ну! Никогда не знаешь, на какого психопата наскочишь!)
Перевод Е. Солоновича
НЕМАЯ
I
Идут... Идут... Нет, не идут, быть не может, еще не время. Но если не идут сейчас, придут потом, неизбежно. Черт возьми, но ведь это случится с каждым, не только со мной. Да, безусловно, но у других все иначе. Почему иначе? Вот это и следует выяснить, и не из праздного интеллектуального любопытства а (какое мне дело до самой по себе проблемы и до чужих ощущений?), а для того, чтобы по возможности соотнести себя с другими. Что ж, попробуем тут разобраться; надо обязательно и притом срочно придумать, как мне встретить смерть. Начнем все сначала. Итак, я рассуждал следующим образом: чем отличается ожидание (смерти) у всякого человека от ожидания смерти у приговоренного, каковым являюсь я? Разумеется, сказал я себе по зрелом размышлении, разница в том, что первый не знает, когда и каким образом он умрет; поэтому достаточно мне привести себя в состояние незнания, чтобы страх отступил. Следуя этой логике, я поручил моему адвокату сделать все, что в его силах, не ставя, однако, меня в известность. И действительно, я по сю пору не знаю, было ли отклонено ходатайство о помиловании, а если да, то на какой день назначена казнь или по крайней мере как она будет происходить: скажем, если в этом государстве казнят на электрическом стуле, адвокат мог бы добиться моего перевода в другую страну, где я умер бы на виселице или как-то еще. Для этого мне бы следовало быть во всеоружии. Но я отнюдь не во всеоружии, я давно уже заметил, что мои рассуждения наивны. Заметил, но не знаю в точности, почему это так. Почему же? Рассудим еще раз. Новое мое рассуждение сразу дает следующий результат: прежние рассуждения были наивны потому, что... забыл главную причину (это со мной теперь случается). Перейдем ко второй: они были наивны потому, что воображаемый или, если хотите, предположительный срок жизни любого человека иной, чем у приговоренного к смерти. И если другие могут надеяться, сообразно естественному ходу вещей, умереть через долгие годы, я никоим образом не могу на это надеяться: с помощью разных там отсрочек, апелляций и исключительных обстоятельств я протяну еще от силы год или два, а потом... В общем, я в положении больного раком, которому врачи отвели приблизительный, но в любом случае недолгий срок жизни... Чушь! Выходит, достаточно предположить, что смерть еще далеко, — и будешь спокоен; напротив, достаточно предположить, что она близка, — и начнутся волнения, тоска, отчаяние? А как же старики, у которых мы так часто наблюдаем безмятежное ожидание смерти? Ладно, старикам помогает природа, притупляющая восприятие. Ну а больные раком или другой неизлечимой, быстротекущей болезнью? Я никогда не мог понять, как эти-то в состоянии жить или, точнее, умирать; тем не менее они живут и умирают. (Впрочем, и сам я, как ни мучаюсь, как ни ломаю себе голову, а все-таки живу и в конце концов умру, даже если не придумаю, как встретить смерть; и все же я в отчаянии, в полном отчаянии, а у них так бывает далеко не всегда; я во власти ужаса, смятения...) Помню, у нас в деревне был один человек, у него от раны на ноге сделалась гангрена, и ему нельзя было отнять ногу, сердце бы не выдержало, это было бы все равно что убить его на месте. Вот он и существовал так, в бушующем пожаре и тлении, с каждым днем, с каждым часом поднимавшимися все выше, за их продвижением все могли наблюдать (в том числе он сам!). И как, вы думаете, он себя вел? Метался, богохульствовал, предлагал свою душу дьяволу или, на худой конец, молился? О, если бы он умел молиться, ему было бы легко. Нет, ничего этого он не делал; он лежал и ждал, пока чудовище постепенно сожрет его внутренности и напоследок — сердце. Однажды он послал за всеми родственниками, за всеми почтенными людьми в деревне, чтобы с ними проститься, он обнимал их, целовал, желал им всяческого добра; во время одного из таких посещений он поднял одеяло, приоткрыл ногу и без особого гнева, без нетерпения, почти без обиды сказал гангрене: «Ну, давай же...» Вот скажите, как такое могло случиться? Я бьюсь над этим, я должен это узнать; хотя, даже если и узнаю, толку не будет. Да, секунду назад меня привлекала возможность сделать окончательный вывод насчет моих прежних рассуждений: они были наивны по самой сути своей, именно потому, что были рассуждениями, — никто и никогда, как бы ни старался, не сможет войти в положение другого или даже представить себя на его месте. Одни только рассуждения не могут подготовить к встрече со смертью, они разве что могут привести к самоубийству, а это совсем другая вещь, прямо противоположная. Вот такой вывод у меня напрашивался; но сейчас, как раз сейчас возникла ужасная мысль. Да, ужасная: мне, возможно, придется обнаружить сокровенную подоплеку ожидания смерти в одном случае и в другом... Страшно объяснить, что я имею в виду, но необходимо: быть может, невиновный и виновный ждут смерти по-разному? О Боже, но если так, мне не будет спасения, ведь я виновен, я убил! Не будет спасения не от самой смерти, которая не так уж страшна, а возможно, и не существует вовсе, но от моего ужаса, страха перед нею, который более чем реален. Ночи превратились для меня в нескончаемую цепь кошмаров, я боюсь заснуть, потому что они могут прийти с минуты на минуту: воспользуются тем, что меня сморил
II
На ее лице словно лежала какая-то тень, или, быть может, что-то сумрачное было в самом ее взгляде. Нет, не сумрачное: казалось, она смотрит против солнца или из-под сени своих ресниц; что-то темное, иначе сказать не могу. Или вот, третий вариант: что-то ночное, тенистое. Ее взгляд был робким и в то же время отважным; по-особому отважным, как у того, кто преодолевает испуг, или, точнее... словно бы надрывный, другого слова не подберешь. Ах, что толку?! Когда я пытаюсь описать его, мысли сразу начинают путаться... Словно бы немой, но немой чем-то. Можно быть немым чем-то, как бывают одержимы или переполнены чем-то? Если да, то ее взгляд был нем томлением, нежностью, но также и страданием, предвестием... Что за чушь я пишу? Ну неважно. А сама она, вся она, была прекрасна красотой, которую я не хочу назвать даже совершенной: больше, чем совершенство, иной, чем совершенство, была эта грозная, не сознающая себя красота. Говорят, женщины, сознающие свою привлекательность, самые опасные: разумеется, да, но для грубых умов, для ленивых чувств. По росту и фигуре — стройной и в меру высокой — я дал ей пятнадцать лет; столько ей и было, как я впоследствии узнал. Я встречался с ней по утрам, в восемь или несколькими минутами раньше, когда она шла в школу. Первая встреча была случайной, потом я стал подстраивать их, попадаясь ей на пути. Ее тело, насколько я мог разглядеть его под простеньким платьицем, сводило меня с ума; то ей приходилось сдвигать на бедро кипу книг, которую она несла под мышкой, и бедро четко выделялось, до умопомрачения нежное, выгнутое, округлое; то ветер дул сзади и сквозь юбку обрисовывал ее бока, то дул ей в лицо, и обрисовывались юная, но уже крепкая и упругая грудь, маленький живот, головокружительные впадины — у меня перехватывало дыхание. Ноги были уже вполне сформировавшиеся, стройные, смелые, и каждое их движение я чувствовал нутром, как мать чувствует ребенка у себя под сердцем. И еще — от этого можно было заплакать навзрыд, словно от чего-то ужасного, — она немного выворачивала ступни носками наружу, точно гусенок. Вначале она не обращала на меня внимания, затем стала поглядывать с неясным выражением из своего темного как ночь ореола. Темными как ночь были и ее волосы с маленькой челкой, и, конечно, пушок, растущий там, внизу... Но к чему продолжать этот бред, это неистовство памяти? Коротко говоря, вскоре я понял, что должен завладеть ею, что не смогу жить без нее и не смогу жить, не владея ею. Иначе я бы просто умер, умер от удушья. Была ли это любовь? Не знаю, мне дела нет; это было пламя, вулкан, фонтан крови, забивший во мне.
Но как завладеть ею, как хотя бы поговорить, не растревожив осиное гнездо, не возбудив недоброжелательства (это происходило в маленьком городке), не столкнувшись с неизбежными родителями, а может быть, и братьями, не будучи вынужденным оспаривать ее со слабой надеждой на победу у тех, кто без всякого права держал ее при себе, и у самого мира, куда ее угораздило попасть? У ее маленького, привычного мирка и у большого мира, в котором столь незаслуженно прозябала она, неприкосновенное создание, явившееся из глубин времени и пространства? Я не знал, на что решиться. Мечтал сказать ей ни с того ни с сего, как Гарибальди: «Ты моя!» Однако даже если бы она ответила или промолчала, как Анита, я-то ведь был не Гарибальди, и как бы я мог выполнить такое обязательство? Я не знал, на что решиться. Но все же не сомневался: она здесь для того, чтобы стать моей опорой, придать моей жизни полноту и законченность и в то же время чтобы просить моей поддержки и наполниться мной, поделиться своей неземной добродетелью и получить взамен половину моей крови. Разве могло что бы то ни было воспрепятствовать исполнению этой божественной судьбы?.. Я и сейчас безумен, я это знаю: нельзя выражаться так! А выражаясь проще, ясно было одно: требовалось как минимум ее согласие.
Я уже сказал, что она начала поглядывать на меня с неясным выражением. Я попытался вникнуть в смысл этих взглядов; не буду перечислять здесь все мои догадки. В конце концов я решил, что взгляды эти можно истолковать примерно так: «Ты нравишься мне просто потому, что нравишься, и еще потому, что тебе нравлюсь я, бедная девчушка, не имеющая пока что права на внимание мужчин... но у меня есть тайна». Разумеется, то было примитивное и к тому же приблизительное толкование, сиюминутная польза от него была невелика; но что поделаешь, если мне приходилось продвигаться на ощупь? В любом случае эта гипотеза представлялась утешительной, поскольку исключала какую-либо неприязнь с ее стороны — по-видимому, отвращения ко мне она не испытывала. Убедившись в этом, я мог действовать как математик, который выдвигает гипотезу и, если она не оправдывает себя, волен выдвинуть следующую. А насчет того, что у нее, видимо, есть какая-то тайна, то, думалось мне, это было излишество моего толкования, несущественная подробность, которая прояснится в будущем. Само собой, если бы у нее был какой-то тайный грешок, он превратился бы в моего могучего союзника... Чертовы разъяснения — в них все теряется! А ведь на этих страницах ты должна снова ожить, и снова умереть, и снова стать моей, как уже стала однажды. Впрочем, они и бесполезны, все эти разъяснения: я разобрался во всем гораздо раньше, чем рассчитывал.