Жизнь без конца и начала
Шрифт:
Пил и выл, пил и выл. И крепко сжимал плечо чужого мальчишки Зиновия-Пинхуса, которого доверила ему Ралька в свой смертный час.
— Мою маму зовут Рахель, как праматерь нашу, — тихо и упрямо всякий раз поправлял его Зиновий-Пинхус.
— Ну да, ну да, Рахель, как праматерь, не сердись, сынок, — примирительно бормотал старик Пупко, сторож новой синагоги, запирая на ночь дверь.
И долго стоял на ступенях, с гордостью глядя вслед молодому раву Зиновию-Пинхусу, похожему на деда своего Пинхуса-Лейба как две капли воды, тоже в ермолке и лапсердаке.
Зиновий идет не спеша
Бася
Эту страницу не вырвешь из анналов. Двоюродная сестра Бася, уже весьма в преклонных годах нездоровая дама, прожившая больше четверти века на Брайтоне, решила вдруг посетить родную Одессу проездом через Москву. Та самая Бася, которая шестьдесят с лишним лет тому назад вынесла из дома украдкой от моей зловредной бабушки Доры свадебный наряд моей мамы и была свидетелем на этой тайной церемонии.
Бася буквально свалилась нам на голову. Есть что вспомнить. В аэропорту Шереметьево мы с трудом узнали ее — гора мяса, которая, по-видимому, подцепила где-то на долгом пути странствий бешенство заморских коров, она орала на носильщика, с трудом толкавшего аэрофлотскую тележку, груженную семью чемоданами немыслимых габаритов. Вертолет мог бы взлететь с такой площадки.
Она орала, как одесская торговка, вставляя одной ей понятные американизмы на чистейшем молдаванском диалекте — иностранка таки, Боже ж мой! И размахивала руками, задыхалась, курила, пила какую-то жидкость из маленькой плоской бутылочки, вращала глазами во все стороны — по-видимому, искала нас. Шея была неподвижна, в левой руке — причудливой формы многоярусный металлический костыль, который тоже время от времени взлетал в воздух, близ стоящие едва успевали пригнуть головы.
По телефону, за несколько дней предупредив о своем приезде, она успела сообщить, что недавно перенесла тяжелую операцию на позвоночнике, вся нашпигована металлическими штырями и поэтому едет налегке. Подарки, дескать, привезти не сможет, по-русски несколько раз сказала, уточнила, чтоб не было разнотолков, и на всякий случай добавила по-английски: «no souvenirs».
Мы на обоих языках поняли — подарков не будет. И ничуть не огорчились: ведь ничего и не ждали еще позавчера — ни подарков от Баси, ни тем паче — самою Басю в гости. Давненько ее здесь не бывало.
Это, кстати, ее голубой унитаз-компакт стоял посреди нашей комнаты на Бутырской и буквально врезался в память народную, в фольклор вошел. Когда хотели сказать про нечто из ряда вон — прыская от яркого воспоминания, говорили: «Как Басин голубой унитаз-компакт посреди залы». Залой она называла нашу единственную в то время комнату в коммунальной квартире, а «унитаз-компакт» всегда произносили слитно, а не по частям, потому что именно так тогда восприняли это чудо цивилизации многие наши московские приятели, у которых дома не было даже обыкновенных унитазов с бачком наверху и пластмассовой ручкой на металлической цепочке. А тут: унитаз-компакт — невидальщина заморская.
И вот она перед нами, вроде бы неузнаваемая
Ну что можно еще добавить? Это таки Бася, чтоб мы все были живы и здоровы до ста двадцати, как заповедано.
Очень своевременное, между прочим, пожелание — этот визит надо было пережить. Наш старенький папа, нежно любивший всех маминых родственников только за то, что они мамины родственники и одесситы, после отъезда Баси слег с инфарктом, но испытал при этом огромное облегчение.
— Какое счастье, дочечки, — слабо улыбаясь, повторял он, — какое счастье, что Бася не умерла у нас дома.
Это не было преувеличением, порожденным старческим бредом, — папа имел веские основания так говорить.
Бася весила, наверное, больше центнера, и габариты имела выдающиеся. Стиснув папу в объятиях, она обрушила на его голову поток горячих черных от туши слез, да, да, у них в Америке, оказывается, тушь тоже течет от слез. Это, правда, были не просто слезы, это был селевый поток, но все же — тушь у них течет. Испугало меня, правда, в тот момент не это тешащее мой едва тлеющий патриотизм обстоятельство — я со смертельной тоской подумала, что Бася сейчас задушит моего бедного папу, переполненная неподдельной любовью и радостью.
Обошлось, слава Богу. Оба едва отдышались. Папе — нитроглицерин под язык, адельфан и эуфилин. Басе — боржоми, бутылку за бутылкой (этот заказ тоже поступил по телефону из Брайтона — несколько ящиков боржоми). Непростая, между прочим, была задача в девяносто первом году, но достали. Итак — боржоми и сигареты, одну за одной, днем и ночью, даже во сне. Впрочем, мы не были уверены, что она спала: лежа на спине с закрытыми глазами она курила, пила воду, тяжело дышала, вздымаясь всем телом над нашим диваном, не рассчитанным на подобные буйства, плюхалась вниз с оглушительным стоном — болел составленный из металлических штырей позвоночник. Затихала на некоторое время, переставала дышать и шевелиться. Тогда хватался за сердце папа, сосал один за другим нитроглицерин и стоял у изножия дивана, осунувшийся, бледный, напряженный.
— Надо что-то делать, она умирает, вызывайте «скорую», — шептал он.
Я кидалась к телефону, но в этот момент Бася издавала протяжный всхлип, нашаривала рукой сигарету и зажигалку, глубоко затягивалась.
— Я не умерла, Фимочка, не волнуйся, — нежно говорила она и заходилась в безумном удушающем кашле, просила воды, и все повторялось сначала: по схеме.
Зачем она прикатила? В каком бредовом сне привиделся ей этот вояж? Она всегда была дама рисковая, но этот номер признал бы смертельным самый строгий и беспристрастный арбитр.