Жизнь? Нормальная
Шрифт:
Он сделал шаг назад и, оглядев меня, нанёс мне удар
в пах ногой. Я инстинктивно отстранился, и, завёрнутый собственной ногой, Николай Иванович свалился. Беспомощно, как таракан в раковине, Рушницкий сучил ногами, вращаясь на месте. Наконец он встал на колено и по своей системе дискретных движений поднялся во весь рост. Словно боксёр, вышедший из нокдауна, он бросился на меня с кулаками. Сумасшедшее лицо его было так близко, что я, как через лупу, видел крупные поры на его сером от ненависти
Вдруг в лице работающего Рушницкого произошла странная перемена. Он стал сосредоточенно жевать губами, как живой, задвигался кончик его носа, в его глазах появилась растерянность.
— Рушницкий! Вы проглотили челюсть?! — крикнул я в испуге.
— Она ждёшь, — невнятно, словно громкоговоритель на вокзале, косноязычно ответил Рушницкий, показав в разжатом кулаке вставные зубы. И как бы дав мне понять, что перемирие закончено, замахнулся этой рукой для удара.
Я толкнул его в грудь, и Рушницкий плюхнулся на скамейку.
Некоторое время он тяжело дышал, а затем откинулся на спинку скамейки, и лицо его с закрытыми глазами приняло отчётливо синее выражение.
— Николай Иванович, вы живы?!
Ответа не было. Я наклонился, пытаясь рассмотреть его лицо. Ни дыхания, ни пульсирующей жилки…
— Подите к чёрту, — чётко, с хорошей дикцией вдруг ответил Рушницкий; казалось, что он видел меня через опущенные веки. (Я понял, что Николай Иванович успел уже вставить себе челюсть.)
— Уходите, — раздельно добавил он.
«Как можно теперь спать, разговаривать, даже дышать одним воздухом с ним, здесь, в этой комнате?» — спрашивал я себя, открывая дверь и поднимая упавшую записку. При прикосновении к бумажке тело моё непроизвольно сжалось, и всё похолодело внутри.
«Это — Маша…»
Простой кусочек бумаги с какими-то знаками может заставить человека смеяться, плакать, может возродить его или принести ему смерть. Это — чудо. Этому надо удивляться.
— Конец или?… — бормотал я, не решаясь заглянуть в будущее, в судьбу.
Щёлкнул выключатель, развёрнута записка — всё это делал словно бы кто-то другой.
Я впился в строки.
Печатный ряд без знаков препинания:
«…григорию александровичу мезенину телеграфь куда девал письмо главка опытном заводе чёрт тебя дери за твой счёт целую бернер».
Моё тело вышло из дома и проволочило ноги до ближайшей скамейки.
Я знал Машу. Возврата к ней нет.
Я сидел закостенев, долго ли — не знаю. Туман, свежесть позднего вечера возвращали, однако, меня к нормальному восприятию происшедшего.
Чем-то всё это
Пусть не так, но…
Что говорить, получилось всё скверно и глупо. Жаль, что рушились чьи-то чужие иллюзии. Но я не программировал такого нелепого развития событий. Как говорят — «судьбе было угодно». Да я и не думал менять свой семейный уклад.
Умна ли Маша?…
В руках хрустнула телеграмма.
Работает ли ночью здесь телеграф?
Была, по-видимому, уже глубокая ночь.
Задумавшись, я сидел на лавочке, подняв воротник и уставившись на гигантскую клумбу с разросшимися каннами.
Вдруг я почувствовал, что не один: со мной на скамейке сидели два парня.
«… У парке ночью двое ходют. Враз убивають», — мелькнули в подавленном мозгу слова Лукерьи.
— Сторожем? — спросил меня парень слева.
Я не отвечал, потому что губы мои одеревенели, как это бывает после укола дантиста.
— Сиди, мужик, спокойно. Замри.
Я замер.
— Мы тут цветочков нарвём. Не возражаешь?
Цветочков?!. Уф-ф…
— Меня это не касается, — обрёл я дар речи.
Парни зашли в клумбу, как кабаны в кукурузу. С треском ломались стебли-стволы могучих канн. Они вышли со снопами мясистых цветов и рысцой побежали в черноту парка.
Домой.
Хочу домой!
К Зинаиде…
19
На душе скребли кошки. Как-то теперь мои дела?
Деланно бодро я взбегал по лестнице. Навстречу мне трещал каблуками Дуликов. Откуда такая прыть у Василия Кондратьевича? Перевели в ведущие?
— Григорий Александрович! — удивился мне Дуликов.
— Ну, какие здесь новости? — отвёл я его слегка в сторону.
— Бернера прочат главинжем на опытный завод.
— Кто вместо него?
— Прохоров.
— А почему не Голтяев?
— Вам это не ясно?
«Предельно ясно, — подумал я. — Прохоров — служба информации».
— Меня от вас отобрали, — как-то без сожаления бросил Дуликов.
«Разваливают отдел!» — Я с усилием продолжал улыбаться.
— Простите, Григорий Александрович, запарка, — отвёл в сторону глаза Дуликов и затрещал каблуками, спускаясь.
— Вас повысили? — крикнул я вдогонку.
Он безнадёжно махнул рукой.
… Выждать, претерпеть, выстоять. И вписаться в конце концов. Вписаться в актив. Чтоб было «ты» и осторожная откровенность за дымком папиросы. Чтоб была рыбалка, где каждый молчит в своей лодке. Чтоб подчинённых называть «народом». Чтоб сдержанно пожаловаться: «У моей барахлят свечи». Одним словом, чтоб быть комильфо…
В коридор из недалёкой двери вышел Голтяев.
— Семён! — крикнул я.