Журнал "проза сибири" №0 1994 г.
Шрифт:
Любовь требовала развития, последовательности, рассказа
(ах, ничего она не требовала, я просто захлебывалась от осознания своей любви, — нужен был немедленный выход. Но дети, точные в чувстве, неумелы в выражении его, когда начинают задумываться о том).
Вслед за бабушкой я начинаю читать Пушкина, Чехова, Бунина, Куприна... Но больше прислушиваюсь к тому, как пересказывает она романтические истории Марии Федоровне, ничьей старушке, которая живет у нас.
Мария
Мария Федоровна была горничной у помещика Маникова;
„бабушкиных" горничных любили и бросали сыновья помещиков, блестящие гусары;
Марию Федоровну выдавали замуж за нелюбимого, а она наловила ситом мух да чуть не отравилась;
„бабушкины" гимназисты и барышни сплошь и рядом кончали самоубийством из-за неразделенной любви.
У Марифедоровниных господ были провинциальные романы, да что там!
Вот „бабушкины" господа с их сверкающими балами и изысканными ухаживаниями за иностранками!.. —
я с головой ухожу в бабушкины романы.
Сама я им никак не соответствую, я делаю разные манеры, дергаю глазами, но... любви со мною не происходит.
Нужно действующее лицо (от меня).
Им становится бабушка.
Конечно. Я всегда чувствую ее продолжением меня, продолжением моих рук и ног, — все, что я не могу сделать сама: одеться, дотянуться, дойти куда-то, помогает сделать она.
Ее жизнь — продолжение моей.
Она уводит меня далеко в начало, до своего детства, еле проглядывающего за временем, и там оно совпадает с еще более ранними детствами, которые из книг и рассказов встают подлинными и становятся моими.
Действительное лицо — бабушкина старинная фотография: на цветочных качелях девушка, нежная, в белом кружевном платье.
Мне кажется, что все бабушкины пересказы происходили с ней самой или с ее близкими. Я очень переживаю за нее.
Да еще то, что она у нас Мачеха, а не мамина мама, т.е. пока она “у нас" не появилась, сколько у нее всего могло быть! — но, скорее всего, ничего не было.
Потом она мирно и спокойно жила с моим дедушкой Готфридом Христофорычем, его дети быстро и самостоятельно выросли, у нее был один сын, Толя, он погиб на фронте. Толина фотография похожа на Маяковского.
Бабушка немолодой вышла замуж и овдовела еще совсем молодой. Ее как бы нетронутая жизнь пленила меня. Все рассказы были ее (конечно, — ее, но) „непрожитыми вариантами", и то, что она этого не пережила, ставило ее наравне со мной, а рассказы делались еще более реальными, то есть более возможными.
Моя любовь „вслед за бабушкой" на самом деле — моя любовь к бабушке. И странно, сразу за любовью (я не знала, но остро чувствовала) стояла смерть.
Через несколько лет я возвращаюсь к детскому моему впечатлению. Эти записи сделаны за год до бабушкиной смерти (а потом — после). Мне самой странно и страшно, — почему я вдруг
Выпуская время, они строятся прямо отсюда, (еще не знаю, может быть, оставлю их здесь, или приведу позже)
...
Мы идем с бабушкой на рынок. Бабушке моей восемьдесят лет. Она всегда считалась старенькой, но было обычным, что она здоровая, крепкая, все делает по дому, сама ходит за продуктами.
Я редко куда-нибудь хожу с ней. И меня вдруг пугает, — как же она одна ходит?
С утра подморозило, дорожки заледенели. Наше продвижение медленно и как бы бесполезно, меня это раздражает.
Смешит и вместе болезненно сжимает сердце, как она нелепо, суетливо попрыгивает рядом, однако, стесняясь ухватиться за меня. Когда нужно переходить улицу, я беру ее под руку. Она нервно и как-то ужасно глупо крутит головой вправо и влево, отчего очень похожа на курицу, и так же по-куриному очертя голову бежит через дорогу, останавливается и ни с того, ни с сего вдруг порывается кинуться обратно.
Я беру ее крепче, успокаиваю. Она, наконец, начинает понимат^ опору, цепляется за меня лихорадочно, приникает всем телом, виновато хихикает, заглядывает в лицо.
Видеть ее глаза совершенно невозможно, — столько в них беспомощной благодарности, какой-то жалобной гордости, что вот, у нее есть внучка, сильная и молодая.
Я думаю, что она мне как-то незаметно сделалась чужой. Стараюсь восстановить, как же это произошло.
Я не могу не думать о ней постоянно, ибо она постоянно пугает меня своей предстоящей смертью. Мысль о смерти связана именно с ней, — из близких людей она „первая на очереди".
Это так ужасно — незащищенность ее, обреченность.
— в лице, особенно спящем, уже означены черты, какими они будут...
я даже мысленно тороплюсь дорисовать жесткую рамку вокруг головы...
я перестала любить наш большой хлебосольный стол, потому-что на нем будет стоять ВСЕ ЭТО.
Странно, мне как бы не жаль ее расставания с жизнью, — она уже сама спокойно и равнодушно отказалась от нее (ее боязнь попасть под машину — не боязнь смерти, но боязнь своего несоответствия с окружающими предметами), —
почти все ее действия, привычки уже будто отнесены в воспоминания.
И вот меня пугает та пустота, что будет после ее смерти, ничем не восполнимая, которая уже сейчас усугубляется ее знакомыми неживыми вещами.
Мне непонятно, почему все это уже как бы произошло, и потом должно повториться с этой чужой и жалкой старухой...
с той ушло свидетельство моего самого первого реального воспоминания, — раньше я уже ничего не помню...
Бабушке два года. Жив еще ее дед. По рассказам он мне рисуется дедом Горького, главой огромного семейства, мещанином, занимающимся какими-нибудь торговыми делами, быть может, земельными, суровым и страшным. К нему приехал купец по делам, кажется, к купцу относились зависимо. Разговаривая, они вошли в комнату, отведенную под контору.