Журнал "проза сибири" №0 1994 г.
Шрифт:
И вот мы мчимся сквозь, потеряв друг друга, а колосья цепляются, хватают за одежду, за ноги, за волосы, а стебли соломенно скользко и холодно льются-струятся вдоль спины, выскакиваем на зеленую полосу травы, падаем отдышаться, шальной взгляд и стукоток в висках: „еще немножко, и могло бы быть!..." —
рожь смыкается за нами в желтую ровную линию горизонта, и реки не видно внизу...
Я люблю ходить вместе с Марией Федоровной. Мы не прямо идем к цели, но „куда глаза глядят", останавливаемся в любой точке пути:
Мыв готовности, — „Вдруг!"
Взрослые устают от слишком целенаправленных действий, — уж если они куда-то идут или что-то несут, им нужно „сначала дойти", а уж потом,... а потом ничего не случается.
С Марией Федоровной мы видим вещи одновременно.
Она их видит словно просто знает вслух, — не дольше и не короче, и в простоте имени своего предметы обретают для меня фантастическую игру
(теперь скажу: конкретности и абстрактности)
цвета и запаха, и смысла, и значения, и яркой своей бесполезности, и удивительных возможностей,...
Мария Федоровна, словно фея, когда от одного касания волшебного слова тыква может превратиться в карету, мыши — в лошадей,...
а кусок талой земли с лужей и опрокинутыми в нее облаками, с мокрыми воробьями, камешками, грязными щепками...
— в целый Прекрасный мир.
Часто Мария Федоровна присказывает:
„Спроси у ветра совета, не будет ли ответа";
„Шелкова трава заплетает след, — знать, моего милого в живых нет";
“Вот где беда-то, —: слез много, а плакать не о чем"
„Все мне можно, да одного нельзя, — нельзя на небо залезть да на колени к себе сесть".
......
Она знает многие стихи Пушкина.
Читать она не умеет и помнит стихи, которые ей читали гимназисты-хозяева. Мне кажется, что ей читал стихи сам Пушкин. Она так и говорит “Александр
Сергеич“, словно знала его, с такой любовью, что мне не приходит в голову ее переспросить.
Мария Федоровна — как бы няня. Которая нам всем после Пушкина нужна. Несколько лет позже Мария Федоровна захотела уйти в инвалидный дом. Я сердилась и плакала, что мама ее отпускает, но уже тогда понимала, что удерживать было нельзя. Ее конец неизмерим, как и начало.
Ее последнее письмо ко мне, написанное чужой рукой, и только несколько крупных букв, которым я ее научила —
„тебе мой скучливый привет",
пришло уже после ее смерти.
И странно, у меня не осталось сознания, что ее нет в живых.
Если бабушка — „действительное лицо моей литературной жизни “, и любовь к ней напряжена грядущей смертью, в которой мне будет дано узнать реальность... „Продолжение меня"... — она предвосхитила мою зрелость... Как прорыв из детства...
Мария Федоровна — сама жизнь, обыкновенная,
Любовью своей она соединила сказочную древность с моим детством, щедро одарила меня очарованием фантастики и простоты. И воспоминания о ней всегда возвращают меня в детство.
А еще позже я узнала, что у Марии Федоровны когда-то было много детей и последнего она отдала в богатый дом. Дети ее рано померли от какой-то болезни все, а того последнего она не смела видеть.
У нас болеет Ленка, и меня отправляют пожить у Вовков, у тети Гради, в нашем же доме.
Меня очень занимает различность и вместе сходство жития людей. Почему у них на занавесках такой же узор — мережка? Почему диван с полочками, наверное, у всех казенный, как у нас? и абажур тряпочный с кисточками, только цвет другой? только порядок другой. Вкус.
Едят суп такой же, как у нас дома, и картошку, и, если есть, мясо, — все такое же и совсем не такое;
а тесто вообще в разных гостях сильно отличается;
и заняты люди одинаковыми делами, но движения — чужие, мне не хватает фона привычных жестов, не хватает родных скрипов, шумов, — без них я не угадываю своего следующего шага.
Я смотрю, как тетя Градя двигается по комнате, худенькая, быстрая, ах, как ловко она все делает, красиво, не суетно, — вот она махнула тряпкой, мягко так, по полкам, по столу, буфету, по подоконникам, цветы полила, метет пол, и веник такой новый желтый, и так во-фрунт выстроились перед ней шкафы, стулья каблучком щелкнули.
Она — хозяйка. Она в ладу со своим домом, — у них как будто и не пачкается ничего, не уборка, а только беглый смотр войск, взаимное приветствие, после которого можно приступить к делам более долгим, например, к шитью: колесо машинки крутится, пальцы споро бегут по ткани, а спина легкая, без напряжения, как бывает только „женская спиной за работой, голова чуть склонилась, волосы узлом на затылке, плавно ритмично покачивается... — мне нравится смотреть, но какое-то тревожное странное происходит расслоение жестов, —
ведь и Мама делает так, только медленнее, только у Мамы я замечаю совсем другое:
под ее веником я вижу свои настриженные бумажки, иногда закатившийся шарик попадется, она протирает его и кладет в мои игрушки, а стулья после
ее рук становятся так, что сразу хочется устроиться на том, или лучше на этом, за столом расположиться рисовать или клеить и не забыть газету подстелить...
а когда Мама шьет на машинке, она всегда поет, тихонько, скрывая неумение петь в стрекоте, но я как раз и слышу: