Журнал "проза сибири" №0 1994 г.
Шрифт:
Третьим в комиссии должен быть представитель деканата, однако — не было. Декан, литератор, замдекана, лингвист, прекрасно понимали, чем грозит мне комиссия, мудро отсутствовали, не чужого ведь студента шпыняют, своего, кровного, поделом шалопаю, но надо и совесть иметь, не совсем же конченый, и похуже тянуть приходится, а эти, с кафедры, задушат и пикнуть не моги, у них там не абы что, цельный марксизм-ленинизм.
Дело оборачивалось так, что влип я не сам по себе, хотя конечно, конечно, в первую голову сам по себе, но еще и как козявка, как „на нейтральной полосе цветы", война двух кафедр, корифеев, богов, алой и белой розы, за передел уже поделенного мира, короче, паны ссорятся, у холопов чубы трещат.
Комиссия оказалась неполной, это был шанс, малый, но шанс... Спасло меня только то, что ни единым словом, выклянчивая пересдачу,
Случай, как они все говорить любили, беспрецедентный. Не сдать уже оказывалось невозможным, -студенческая моя судьба как бы меньше всего стала мне же принадлежать. Я чувствовал себя, словно несчастный больной со вспоротым брюхом, над которым светила ведут яростный высоконаучный спор, то ли окончательно резать, то ли рук не марать, все равно не жилец, имея ввиду все-таки не .мою, слабо тлеющую жизнь, но исключительно интересы науки в целом и всего человечества, в частности, и только сестричка, промокая тампоном лоб, смотрит ласково, отчего еще больше хочется жить, жить, да и светила не изверги, они ведь совсем не против моей маленькой никудышней жизни, больше того, они охотно бы хряпнули со мной спиртику, но интересы науки в целом и человечества, в частности...
Вензель то ли в отпуск ушел, то ли отгулы взял, то ли заболел навсегда, по крайней мере в институте нет его, нет и нет. А промедление смерти подобно, условно меня допустили, условно сдаю экзамены, условные получаю оценки, в зачетку ничего мне не ставят, смотрят, как на больного, что же у вас там с политэкономией, лица непроницаемы, нехорошо, голубчик, нехорошо, хорошо, голубчик, хорошо, говорит мне эта непроницаемость, тихая, робкая их приязнь льстит мне, воодушевляет на понимание некоего братства, некоего бесплотного сговора людей посвященных, пристойных, здраво понимающих, чего стоит эта тяжелая, словно танк, наука. Доброта и порядочность этих людей душат меня, словно навалившийся во сне кошмар, я не достоин их доброты, я верю, верю во все тяжелые эти науки, просто ленив, но это ли достойно уважения! Что же вы так спустя рукава к серьезной такой науке относитесь, говорят они мне, надо исправлять положение, говорят они мне, милые, интеллигентные филологи, все про все они понимают, плетью обуха, но вслух говорят, как надо, доверяя, вполне доверяя мне прозрачность обратного смысла, не сдать теперь невозможно, не сдать, значит, предать, обмануть беспомощность молчаливого сговора — нет, невозможно.
В деканате адреса не дали, спросите на кафедре, так сказали. На кафедре была суета, заминка, впрочем, краткие, непонятные переглядки, просьба подождать за дверью, но тут же позвали, хорошо, говорят, вот адрес, но учтите, фраза повисла, ничего существенного не прозвучало, снова пожатие плеч, снова острота переглядок, на вашу ответственность, прозвучало мне в спину, непонятно кому адресованное.
Приехал, звоню, открывает, сразу вижу, пьян и изрядно, как все просто, а я-то гадал... Однако не знаю, хорошо это или плохо, тем более, Вензель
очевидно колеблется, пускать или нет? Все-таки запустил, вроде бы сморщившись, прохожу, сажусь, гордо кладу перед собой тетрадь с конспектами, бормочу заготовленные за визит извинения, никчемно перегибаю тетрадь, намекая па нее, намекая, личная, в самую что ни на есть натуральную величину, перекатывал тоже, с конспекта, размашисто, по полстраницы каждая буква, поля, заголовки, подчеркиванья, фамилия владельца печатно нарисована, даже содержание в наличии, да за такую тетрадь, поджимаю я мысленно губы, за такую тетрадь...
Вензель в трико и рубашке как-то рывками по квартире перемещается, то вдруг беззвучно в смежной скрывается комнате, то чуть не бегом пересекает комнату перед моим носом, секундочку, роняет, не глядя. Стол, стулья, диван, полка, телевизор, не густо, обои старые, из роскоши грязный на полу палас, почти бесцветный, ваза керамическая на телевизоре, для уюта. Однако, думаю я, однако, цитируя разборчивого предводителя дворянства. „Только пыль, только толстая пыль на комоде“. А ведь в доме хозяйка имеется, на стене фотография, фата на фотографии, на другой ребенок с куклой, значит семья, странная, задевает, семья, то ли в отъезде, то ли такая семья... Не моего ума дело.
А Вензель строгий, в струночку весь, вашу зачетку, листает зачетку, экзамены сдаете, вдруг спрашивает, нет, не сдаю, не допущен, вру, не моргнув, билеты в конверте, берите, говорит, билет... Кто адрес дал? Снова вдруг, снова будто на мушке. Ребята дали, осторожненько вру. Какие ребята? Да так, с исторического, через третьи
А Вензель уже матюка загибает, руку кладет на плечо, ну и портретик на нем, только теперь разглядел по-настоящему, красный, бледный, в испарине, мешки под глазами, а разит, разит как, по всей квартире такой же устойчивый дух нечистот, табака, перегара, рыбы, и не в том даже дело, что обстановочка дохленькая, что вонь кромешная, пыль, объедки, окурки, дело в общей затхлости, в общем именно нежилом духе, такое никак за несколько дней холостячества не накопишь, значит, и живет так, даже если с женой и ребенком, даже если чисто, трезво, проветрено. Вензель курит, пепел на пол стряхивает, про сердце разговор, что пошаливает, курю вот много, затягивается брезгливо, беречь надо сердце, разумно высказываюсь, тут шутки плохи, натурально сочувствую, напрочь не зная, где это самое сердце тукает в человеке, за тетрадь все страдаю, так, мол, тебе, дураку, и надо, говорили ж ребята, пиво, в общаге, нос воротил, вот и схлопотал по соплям, так и надо, два дня, как зверь, строчил не разгибаясь, поля по линеечке...
Да ты выпей, выпей, уговаривал Вензель, да пью я, пью, ублажал я в ответ, заставляя себя коснуться стакана губами, вливая в горло толику мерзкой жижи, глотая с натугой, пей, говорит, не стесняйся, пиво отличное, жигулевское, с мартовским не сравнить, я пью, пью, чего там, нормальное пиво, сразу видно, что жигулевское...
О том, о сем завел речь Вензель, о девицах, о чем же еще, как да что, трахаетесь там, наверно, без продыху, публичный дом в институте, наверно, а, если честно? Да уж, киваю, гаденько улыбаясь, не без этого, чего там, киваю, улыбаясь, выпуская в прищуре дым. Но — и все — большего, мол, позволить себе не могу, по моральным, мол, соображениям, приличные люди, все такое, язык не поворачивается. А Вензелю надо чтоб поворачивался, надо чтоб как вьюн завертелся, подробненько, сладенько, с именами... Дурно мне тут стало, тоскливо, хоть вой, мало того, что и жуир-то из меня аховый, так оно больше, теоретически, но и моральное мое чувство, растяжимое иногда до безобразных размеров, начало тут понемногу сжиматься, густеть, не выпуская наружу похабщину, начало давить на горло больно и осязаемо, хрип, хлип, сип сцеживая наружу. Хотя в привычной среде — не на продажу — все мы только тем тогда и занимались, что изощрялись словесно, не было слаще заботы, чем смутить, не смутившись, за хороший тон тогда почиталось, за широту и вкус, а еще, разумеется, молодость — свежесть телесная да мутная внутри дурь. Но вот ведь, заклинило, словно грязный кляп сунут, ни проглотить, ни выплюнуть, я вдруг вспотел от страха, по-настоящему возненавидев Вензеля, себя, зачет поганый, все, амба, захлопнута мышеловка, извращаться словесно я тут не буду, просто не сумею, даже разрешив себе, зачета не получу, из института вылечу, ни одна живая душа про чистоплюйство мое не узнает, а всю оставшуюся жизнь про женщин буду говорить только гадости, только грязь и скабрезности, мстя за незаконченное высшее, а тело свое молодое сплошь покрою наколками опять же похабными.
Вензель увидел, все он увидел, на попятный пошел, шутка, говорит, к слову пришлось, чего ты в бутылку сразу, шуток не понимаешь... Пошутили и будя, ближе к телу, как говорится, мне, собственно, некогда, меня, собственно, ждут, а мы тут лясы точим... Прибрал. Стакан унес, пепельницу на пол опустил, спички на сигареты, сигареты на тетрадь, стопочкой, чтоб аккуратно, даже на пепел дунул, как раз на меня сдул, а я не заметил вежливо, а что не сдулось, рукой сгреб, вместе с пивной мокротой размазал, а ладошку о штанину вытер, вроде отряхивая штанину — расчистил арену.