Золотая тетрадь
Шрифт:
Наверное, сейчас около шести. Мои колени напряжены. Я понимаю, что тот недуг, который я при общении со Сладкой Мамочкой называла «недугом домохозяек», снова поразил меня. Напряжение внутри меня, ведущее к тому, что я уже утратила мир и покой, приходит оттого, что замыкается и начинает работать электрическая цепь в сознании: я-должна-одеть-Дженет-приготовить-ей-завтрак-отправить-ее-в-школу-приготовить-завтрак-Майклу-не-забыть-что-кончился-чай-и-так-далее-и-так-далее. Одновременно с этим бесполезным, но, очевидно, неизбежным напряжением приходит и обида. Чем вызвана моя обида? Несправедливостью. Ведь мне придется потратить так много времени на заботу о деталях, о мелочах. Обида в качестве объекта избирает Майкла, хотя умом я понимаю, что он здесь ни при чем. И все равно я обижаюсь и раздражаюсь на него, потому что его день пойдет иначе, ведь все эти детали — удел секретарей и медсестер, разнообразных женщин с разными способностями и дарованиями, они и снимут весь этот груз с него. Я пытаюсь расслабиться и разомкнуть ту цепь, по которой струится ток напряжения. Но мои руки и ноги уже заныли, затекли, мне надо повернуться на бок. Еще одно движете послышалось из-за стены — Дженет просыпается. Одновременно зашевелился Майкл, и я своими
— Ну что, Анна, теперь, я полагаю, ты меня бросишь ради Дженет?
Он говорит, как маленький ребенок, который чувствует, что им пренебрегают ради младших братьев и сестер. Я смеюсь, и я его целую; хотя обида внезапно делается столь сильной, острой, что я стискиваю зубы. Я, как всегда, подавляю ее мыслью: «Если б я родилась мужчиной, то я была бы такой же». Контроль и дисциплина материнства дались мне очень нелегко, поэтому я не могу себя обманывать, и я честно говорю себе, что если б я была мужчиной и не была бы вынуждена постоянно жить в таком самоконтроле, то я ничем от них не отличалась бы. И все же все те несколько минут, которые нужны мне для того, чтобы накинуть что-то, во мне бушует яд обиды. Прежде чем пойти к Дженет, я быстро подмываюсь, чтобы запах секса ее не потревожил, хотя она еще не знает, что это такое. Мне этот запах нравится, я не люблю смывать его так быстро; и тот факт, что мне приходится пойти на это, еще больше портит и без того плохое настроение. (Я помню, что я подумала: тот факт, что я сознательно слежу за всеми своими чувствами, их очень обостряет; обычно мои эмоции не так сильны.) Но когда я вошла к Дженет и закрыла за собою дверь, когда я увидела, как она сидит в своей кровати, как растрепались ее темные волосы, рассыпались по плечам локонами эльфа, как на ее маленьком и бледном личике (моем) появляется улыбка, моя обида тут же исчезла, потому что я уже привыкла к дисциплине, и обида почти мгновенно сменилась теплым чувством любви. Шесть тридцать, и в маленькой комнатке очень холодно. По оконному стеклу струится влага. Я зажигаю газовый камин, пока дочка по-прежнему сидит в кровати, одеяло — в ярких заплатах обложек комиксов, она внимательно следит за мной, чтоб убедиться: я все делаю согласно заведенным у нас порядкам, и в то же время продолжает читать. В своей любви к ней я умаляюсь до размеров Дженет, я превращаюсь в Дженет. Огромный желтый огонь — как чей-то большой глаз; окно, огромное — через него может проникнуть что угодно; зловещий серый свет, который ожидает или солнца, или злого духа, а может, ангела — кого-то, кто прогонит дождь. Потом я снова делаю себя Анной: и вижу Дженет — маленького ребенка, сидящего в большой кровати. Проходит поезд, и стены слегка дрожат. Я подхожу ее поцеловать и вдыхаю приятный запах ее теплой кожи, ее волос, ее пижамки, согретой сном. Пока комната Дженет прогревается, я иду на кухню и готовлю для нее завтрак — хлопья с молоком, яичница и чай. Все это я ставлю на поднос. С подносом я возвращаюсь к ней, она, не вылезая из кровати, завтракает, а я пью чай, и я курю. Дом еще не ожил — Молли будет спать еще два или три часа. Томми вернулся поздно и с девушкой: они тоже проснутся еще нескоро. За стеной плачет ребенок. Это дает мне ощущение покоя и непрерывности: ребенок плачет, как когда-то плакала и Дженет. Это удовлетворенный плач младенца в полусне, плач младенца, которого только что накормили и который вот-вот уснет. Дженет говорит:
— А почему бы нам не завести еще ребенка?
Она об этом часто спрашивает. И я отвечаю:
— Потому что у меня нет мужа, а для того, чтоб завести ребенка, нужен муж.
Она задает этот вопрос отчасти потому, что хочет, чтобы у меня родился еще один ребенок, а отчасти — потому, что хочет лишний раз спросить меня о роли Майкла в нашей жизни. Потом она интересуется:
— А Майкл здесь?
— Да, здесь, он еще спит, — говорю я твердо.
Твердость моего тона убеждает Дженет в том, что все в порядке, и она спокойно завершает завтрак. Комната уже прогрелась, она встает, и в своей белой пижамке кажется мне совсем хрупкой и очень уязвимой. Она обеими руками обнимает меня за шею, начинает раскачиваться взад и вперед и напевает колыбельную. Я тоже ее качаю, я ей пою — баюкаю ее, она становится младенцем, засыпающим там у соседей, ребенком, которого я не рожу. Потом, резко, она меня отпускает, и я упруго распрямляюсь, как дерево, которое пригнули до земли, а потом вдруг отпустили.
Уже почти восемь, и приходит гнет другого круга моих обязанностей; сегодня Майкл должен ехать в больницу в Южном Лондоне, а это значит, что ему надо встать в восемь, чтобы туда успеть. Он предпочитает, чтобы Дженет уходила в школу до того, как он встает. И мне так тоже легче, потому что иначе мне приходится делиться на две части. Две личности — мать Дженет и любовница Майкла предпочитают жить врозь. Мне очень трудно быть ими обеими одновременно. Дождь кончился. Я протираю оконное стекло, запотевшее от дыхания, ночного сна, и вижу, что за окном — прохладно, сыро, но дождя больше не будет. Школа Дженет недалеко от дома, идти туда недолго. Я говорю:
— Надо прихватить на всякий случай плащ.
Мгновенно ее голос взвивается в протесте:
— Ой, мама, нет, я ненавижу плащ, хочу идти в пальто.
Я говорю, спокойно, твердо:
— Нет. В плаще. Дождь шел всю ночь.
— Откуда ты можешь это знать, ведь ты спала?
Эта реплика, исполненная торжествующего остроумия, приводит девочку в прекрасное расположение духа. Дальнейших возражений не будет, теперь она легко возьмет с собой плащ и согласится надеть резиновые сапоги.
— А ты сегодня заберешь меня из школы?
— Да, постараюсь, но если нет, иди сама домой, с тобой побудет Молли.
— Или Томми.
— Нет, не Томми.
— Почему не Томми?
— Томми уже взрослый, и у него есть девушка.
Я нарочно так говорю, потому что в последнее время замечаю признаки того, что Дженет ревнует Томми к его девушке. Она говорит, спокойно:
— Я всегда буду нравиться Томми больше всех остальных.
И добавляет:
— Если ты за мной не придешь, я пойду к Барбаре и поиграю с ней.
— Хорошо, если так, я заберу тебя от нее в шесть.
Она бросается вниз по лестнице, производя при этом невероятный шум и грохот. Звук такой, как будто в центре дома сходит горная лавина. Я боюсь, что Молли может от этого проснуться. Я стою на верхней площадке лестницы и слушаю, пока, спустя десять секунд, не раздается звук захлопнувшейся двери; тогда с усилием я запираю на замок все мысли, связанные с Дженет, я снова их выпущу на волю, когда настанет должный час. Я возвращаюсь в свою спальню. Майкл выглядит как темный холм, укрытый простынями. Я тут же раздвигаю шторы, сажусь на край кровати и поцелуем бужу его. Он сжимает меня в объятиях и говорит:
— Иди ко мне в постель.
Я отвечаю:
— Уже восемь часов. Потом.
Он кладет свои ладони мне на грудь. Я ощущаю жжение в сосках, и, чтобы подавить свой отклик на его прикосновение, я говорю:
— Уже восемь.
— Ах, Анна, ты по утрам всегда такая собранная и практичная.
— Ну вот и хорошо, — говорю я беззаботно, но слышу в своей голосе досаду.
— Где Дженет?
— Ушла в школу.
Его руки падают с моей груди, и теперь я — из духа противоречия — чувствую, что я разочарована, оттого что мы не станем заниматься с ним любовью. Но одновременно и вздыхаю с облегчением; ведь если б мы стали это делать, он бы опоздал, и я потом оказалась бы в этом виновата. Ну и, конечно, я чувствую обиду: это — моя болезнь, мое бремя, мой крест. Я обижаюсь на его слова — «ты по утрам всегда такая собранная и практичная», ведь именно мои практичность и собранность дарят ему два лишних часа сна.
Он встает, он умывается и бреется, а я готовлю ему завтрак. Мы всегда едим за низким столиком, стоящим у кровати, поспешно сдвинув в сторону постельное белье. Вот мы пьем кофе с гренками и с фруктами; а он уже — сразу видно профессионала — аккуратно и тщательно одет, спокоен, взгляд ясный. Он смотрит на меня внимательно. Я понимаю, что Майкл хочет что-то мне сказать. Неужели он на сегодня запланировал разрыв со мной? Я припоминаю, что это — первое за целую неделю утро, когда мы вместе. Я не хочу об этом думать, потому что Майкл дома чувствует себя несчастным, он там — как узник в тюрьме, и маловероятно, что последние шесть дней он провел там, с женой. А если все это время он был не дома, то где тогда? Мое чувство — это, скорей, не ревность, это — тупая боль, тяжелая тупая боль утраты. Но я улыбаюсь, пододвигаю к нему гренки, протягиваю свежие газеты. Он берет газеты, бросает на них беглый взгляд и говорит небрежно:
— Не знаю, сможешь ли ты потерпеть меня здесь две ближайшие ночи — мне вечером надо приехать в больницу почти напротив твоего дома, я там читаю лекции.
Я улыбаюсь; несколько мгновений мы посылаем друг другу волны иронии — потому что годами мы проводили все ночи вместе. Потом он плавно соскальзывает в сентиментальность, но в то же время и пародируя ее:
— Ах, Анна, ты только посмотри, каким затасканным, избитым все это стало для тебя.
Я снова просто улыбаюсь, потому что нет смысла что-то говорить, а потом Майкл продолжает, и бесшабашно на этот раз, изображая старого распутника: