Золотая тетрадь
Шрифт:
Сегодня я должна отчитаться Джону Батту о двух книгах, которые я прочла. Опять будем ругаться. Джек нанял меня в качестве оружия в его битве с духом партии, — тем духом, который он более чем готов назвать сухим и мертвым. Считается, что Джек руководит работой всего издательства. На деле он кто-то вроде администратора; над ним, поставлен над ним «партией», Джон Батт; и окончательно решают, что будет, а что не будет издаваться, в штабе партии. Джек — «хороший коммунист». А именно — он искренне и честно изгнал из своих мыслей ложную гордость, которая могла бы привести к тому, что он начал бы сожалеть о полной утрате своей независимости. В принципе он совершенно не жалеет о том, что это подкомитет под началом Джона Батта в штабе партии принимает все те решения, которые он должен воплощать. Напротив, он целиком и полностью поддерживает этот централизм. Но он считает, что штаб проводит неверную политику; и, более того, это вопрос не отдельных людей или группировок, деятельность которых он не одобряет; он просто и не мудрствуя лукаво заявляет, что партия «в данную эпоху» — это в интеллектуальном отношении стоячая вода, болото, и ей не остается ничего иного, как только ждать перемен. А пока он готов к тому, что его имя ассоциируется с теми идеями и представлениями, которые он презирает. Разница между ним и мной заключается в том, что Джек видит партию в масштабе десятилетий и даже веков (я
Когда я покидаю автобус, я понимаю, что от мыслей о предстоящей схватке я перевозбудилась: залогом успеха битвы с товарищем Баттом является спокойствие, необходимо сохранять спокойствие. Я не спокойна; да еще вдобавок у меня болит низ живота. И я опоздала на полчаса. Я всегда стараюсь приходить без опозданий и честно отрабатывать положенные всем часы, потому что я работаю бесплатно и не хочу иметь основанных на этом каких-то там особых привилегий. (Майкл шутит: «Ты, дорогая моя Анна, следуешь великой британской традиции — средний класс всегда служил и служит на благо общества; ты бесплатно работаешь на коммунистов Британии, как твоя бабушка могла бы бесплатно потрудиться на благо голодающих и бедных». Я и сама могу так пошутить, но, когда слышу подобное от Майкла, обижаюсь.) Я сразу же иду в туалет, я делаю все быстро, потому что опаздываю; в туалете я себя внимательно осматриваю, меняю тампон и проливаю кувшинчик за кувшинчиком теплой воды себе по бедрам, чтобы победить несвежий кислый запах. Потом слегка душу бедра и подмышки, напоминаю себе, что снова непременно должна сюда зайти через часок; после чего, минуя свой кабинет, сразу поднимаюсь к Джеку. Джек у себя, он там с Джоном Баттом. Джек говорит мне:
— Анна, как от тебя приятно пахнет.
И тут же мне становится легко, я чувствую, что мне по силам что угодно. Я смотрю на серого скрипучего Джона Батта, пожилого человека, в жилах которого высохли все жизненные соки, и вспоминаю, как Джек мне говорил, что в молодые годы, в начале тридцатых, он был веселым, блистательным и остроумным человеком. Он был блистательным оратором; он находился в оппозиции к бюрократическому аппарату тех лет; он всегда был крайне критично и непочтительно по отношению к нему настроен. А рассказав мне это и извращенно насладившись моей полной неспособностью себе это представить, Джек вручил мне книгу, написанную Джоном Баттом двадцать лет назад, роман о временах Великой французской революции. Книга оказалась блестящей, живой, смелой. И вот я снова на него смотрю и думаю, невольно: «Подлинное преступление британской компартии — это те многие прекраснейшие и удивительные люди, которых она либо сломила, либо превратила в сухих как пыль и занудно-педантичных конторских крыс, в чиновников, которые живут в закрытом сообществе подобных им коммунистов и ничего не ведают о том, что происходит в их родной стране». Потом я удивляюсь и расстраиваюсь оттого, что я употребляю такие выражения: ведь «преступление» — это слово из коммунистического арсенала, и оно бессмысленно. Со всем этим сопряжен какой-то социальный процесс, который делает такие слова, как «преступление», глупыми и неуместными. И при этой мысли во мне зарождается какой-то новый образ мышления; и я продолжаю думать неуклюже и неловко: «Коммунистическая партия, подобно любому другому институту, продолжает существовать благодаря процессу абсорбирования тех, кто настроен критически. Она или поглощает их, или уничтожает». Я думаю: «Я всегда знала и видела лишь общество, устроенное следующим образом: есть правящий сегмент, или правительство, имеющее в оппозиции другие сегменты общества; тот сегмент, который имеет силу, либо полностью меняется сегментом оппозиции, либо им просто вытесняется». Но это вовсе не так: неожиданно я вижу все по-другому. Да, есть группа очерствевших, окаменелых людей, которым противостоят живые молодые революционеры, такие, каким когда-то был Джон Батт, и вместе они составляют одно целое, их силы уравновешивают друг друга. А после возникает группа окаменелых, очерствевших людей, таких как Батт сейчас, а в оппозиции к ним — группа свежих, с живым умом, критически настроенных. Но сердцевина мертвечины, сухой мысли не может существовать без этих живых побегов свежей жизни, которые так быстро, в свою очередь, становятся безжизненной иссохшей древесиной. Иначе говоря, я, «товарищ Анна», — и ироничный тон товарища Батта теперь, когда я вспоминаю его, меня пугает — я обеспечиваю существование товарища Батта, я его питаю, и в должный срок я превращусь в него. И когда я стала думать так, что нет ни правых, ни виноватых, а только лишь процесс, вращение колеса, мне стало страшно, потому что все во мне кричит и протестует против такого взгляда на жизнь, и я снова возвращаюсь в тот кошмар, в котором я, похоже, живу как в заточении на протяжении многих лет и куда я попадаю, стоит мне только хоть на мгновение утратить бдительность. Кошмар принимает разные формы, приходит ко мне во сне или когда я бодрствую, и проще всего может быть описан следующим образом: Человек с завязанными глазами стоит у кирпичной стены. Он еле жив от пыток. Напротив него — шестеро со вскинутыми на плечо ружьями, готовые стрелять, и седьмой — их командир, он стоит с поднятой рукой. Когда он махнет рукой, прозвучат выстрелы и узник упадет убитый. Внезапно происходит нечто неожиданное, — правда, не такое уж и неожиданное, потому что седьмой все это время чего-то ждал, прислушивался. Где-то на улице — взрыв криков, перестрелка. Шестеро с сомнением посматривают на седьмого, на офицера. Офицер стоит и ждет, чем завершится
— Ну, товарищ Анна, будет ли нам позволено опубликовать два этих шедевра?
Джек невольно кривится; и я вижу, что он, как и я, в эту минуту понял, что эти книги будут опубликованы: это — вопрос уже решенный. Джек прочел обе книги и заметил с присущей ему мягкостью, что «это не Бог весть что, но, полагаю, могло быть еще хуже». Я говорю:
— Если вам действительно интересно знать мое мнение, то, по-моему, издать следует только одну книгу. И учтите, ни одну из них я не считаю особенно хорошей.
— Само собой, я совершенно не ожидаю, что они достигнут таких высот признания и одобрения со стороны критики, как ваш шедевр.
Это вовсе не означает, что товарищу Батту не понравились «Границы войны»; он говорил Джеку, что ему роман понравился, но в разговорах со мной он никогда о нем не упоминает. Он своей репликой хочет сказать, что роман имеет такой успех из-за того, что лично он бы определил как «капиталистические издательские махинации». И конечно, я с ним согласна; за исключением того, что эпитет «капиталистический» вполне можно заменить другими, например — «коммунистический» или же — «подходящий для женского журнала», ну и так далее. Его тон — это просто часть той игры, в которую мы с ним играем, мы просто исполняем свои роли. Я — «успешный буржуазный писатель», он — «стоит на страже чистоты ценностей пролетариата». (Семья товарища Батта принадлежит к верхушке среднего класса Англии, но это, разумеется, не имеет к делу никакого отношения.) Я предлагаю:
— Может, мы могли бы обсудить две эти книги по отдельности?
Я выкладываю два пакета с рукописями на стол и двигаю один из них к товарищу Батту. Он кивает. Та рукопись, которую я предлагаю обсудить, называется «За мир и счастье». Ее автор — молодой рабочий. Во всяком случае, так называет его товарищ Батт. На деле ему уже под сорок, он служит партийным чиновником последние лет двадцать, когда-то он был каменщиком. Книга написана плохо, сюжет — безжизненный, но что в ней по-настоящему пугает, так это то, что она в полной мере соответствует всем ныне бытующим мифам коммунизма. Если бы некий, полезный в таких случаях, воображаемый обитатель Марса (или, в данном случае — России) прочел эту книгу, у него сложилось бы впечатление, что: а) города Британии погрязли в страшной нищете и безработице, в них царит жестокость, повсюду — убогость в стиле Диккенса; и б) рабочие Британии — все коммунисты, или, по крайней мере, видят в коммунистах своих естественных вождей. Этот роман не имеет никаких точек соприкосновения с действительностью вообще. (Джек определил роман так: «плевок из мира коммунистических грез».) Однако это — очень аккуратное воспроизведение всех вводящих в самозаблуждение мифов коммунистической партии на данном конкретном этапе; за последний год я прочла около пятидесяти облеченных в разную форму вариаций на эту тему. Я говорю:
— Вы прекрасно знаете, что это очень плохая книга.
На длинном костлявом лице товарища Батта появляется выражение сухого упрямства. Я вспоминаю роман, который он написал сам, двадцать лет тому назад, роман такой живой, хороший, свежий, и изумляюсь тому, что это — тот же самый человек. Теперь он говорит:
— Это не шедевр, шедевра я вам и не обещал, но я считаю, что книга хорошая.
Это, так сказать, увертюра к тому, что должно последовать дальше. Я буду подвергать все сомнению, он будет защищать и отстаивать. А итог все равно один, потому что решение уже принято. Книга будет издана. Людям, состоящим в партии и имеющим хоть какое-то свое мнение, станет даже еще более стыдно из-за стабильной девальвации партийных ценностей; «Дейли уоркер» книгу похвалит: «Несмотря на все недостатки, это честный роман о партийной жизни»; те «буржуазные» критики, которые вообще книгу заметят, отнесутся ней с презрением. На деле все будет как обычно. Но я внезапно теряю всякий интерес. Я говорю:
— Очень хорошо, вы издадите эту книгу. Здесь больше нечего сказать.
Повисает изумленное молчание; товарищи Джек и Батт даже обвиваются взглядами. Товарищ Батт опускает глаза. Он обеспокоен. Я сознаю, что моя роль или моя функция — спорить, играть роль критика, чтобы товарищ Батт мог жить иллюзией, что он с боем отстаивает свою точку зрения перед осведомленной оппозицией. Я на деле — это он сам, но только в молодости, сидящий напротив него нынешнего, и он должен победить себя же, молодого. Мне стыдно, что я раньше никогда не понимала этой столь очевидной ситуации; и я даже думаю — а вдруг, все эти книги не были бы изданы, если б я отказалась играть роль пленного критика? Джек, спустя какое-то время, мягко говорит:
— Но, Анна, так дело не пойдет. От вас ожидается критика, призванная наставлять, учить товарища Батта.
Я отвечаю:
— Вы знаете, что эта книга — плохая. Товарищ Батт знает, что она плохая…
Товарищ Батт поднял свои усталые, окруженные морщинками глаза и на меня уставился.
— …и я знаю, что она плохая. И все мы знаем, что она будет напечатана.
Джон Батт говорит:
— А не будете ли вы, товарищ Анна, настолько любезны, чтобы объяснить мне в шести или, может быть, восьми словах, если вы, конечно, можете уделить нам так много своего драгоценного времени, почему эта книга — плохая?
— Насколько я понимаю, автор извлек на свет хранившиеся в его памяти в целости и сохранности воспоминания о тридцатых годах и без всяких изменений применил их к Британии 1954 года, и, помимо этого, он, похоже, находится под впечатлением, что великий британский рабочий класс питает некие лояльные чувства по отношению к коммунистической партии.
В его глазах вспыхивает гнев. Он неожиданно взмахивает сжатой в кулак рукой и с грохотом опускает кулак на стол Джека.
— Издать, и точка, черт возьми! — кричит он. — Издать, и точка, черт возьми! Вот мое слово.