Золотая тетрадь
Шрифт:
Дорогой товарищ. Как начать это письмо — большое для меня затруднение, а ведь если я не захочу и забоюсь этих усилий, то я никогда не узнаю, подскажет ли Вам сердце мне любезно помочь или же бросить мое письмо в корзину для бумаг. В первую очередь пишу Вам как мать. Моя семья, как и у тысяч других женщин, сильно пострадала во время завершающих этапов войны, и мне пришлось самой заботиться об обоих своих детях, хотя как раз тогда я закончила писать хронику (не роман) о моей юности, о которой очень высоко отзывалась читательница одного из наших лучших издательств (боюсь, капиталистических, и надо принимать во внимание возможные предрассудки — я не скрывала своей политической веры!). Но с двумя своими детьми на руках я должна была оставить всякую надежду на самовыражение в слове. Мне очень повезло, и я получила должность экономки у вдовца с тремя детьми, и вот
Я целый год отвечала на эти письма, встречалась с писателями, давала практические советы. Например, я приглашала в Лондон тех людей, которым приходится биться со своими местными партийными чиновниками за время, необходимое им для того, чтобы писать. Мы с Джеком приглашали их куда-нибудь на ленч или на чай и говорили им (Джек в таких случаях незаменим, потому что он занимает в партии высокое положение), что они должны бороться с этими чиновниками, должны настаивать на том, что имеют право на свободное время. На прошлой неделе я отвела одну женщину в юридическую консультацию, с тем чтобы ее там проконсультировали относительно развода с мужем.
Когда я разбираюсь с этими письмами или с теми, кто их написал, Роза Латимер сидит за своим рабочим столом напротив меня, каменея от неприязни. Она — типичный партиец наших дней; по происхождению это — низший средний класс, при слове «рабочий» ее глаза буквально наполняются слезами. Когда она произносит речи и использует такие выражения, как «Британский Рабочий» или «Рабочий Класс», она произносит их с почтительным придыханием. Когда Роза отправляется в глубинку, чтобы организовывать митинги или произносить речи, она всегда возвращается в состоянии полной экзальтации: «Прекрасные люди, — говорит она, — прекрасные, изумительные люди. Они настоящие». Неделю назад я получила письмо от жены одного профсоюзного деятеля, с которым она, Роза, провела за год до этого пару дней, после чего вернулась, по обыкновению воспевая изумительных настоящих людей. Эта женщина жаловалась, что она дошла до крайней точки: ее муж все свое свободное время проводит или с братией из профсоюза, или в пабе; и он никогда ни в чем не помогает ни ей, ни их детям, которых четверо. В постскриптуме, который, как обычно, пролил свет на всю ситуацию, было написано, что у них нет «любовной жизни» вот уже восемь лет. Я протянула это письмо Розе, без комментариев, она его прочла и быстро произнесла, зло, моментально занимая оборонительную позицию:
— Я ничего такого не заметила, когда я там была. Он — соль земли. Они, эти люди, соль земли.
А потом, возвращая мне письмо с лицемерной ослепительной улыбкой:
— Полагаю, вы только укрепите ее в ее стремлении пожалеть саму себя.
Я понимаю, каким это будет для меня облегчением — избавиться от общества Розы. Нечасто так случается, что люди мне не нравятся (по крайней мере, дольше чем какие-то несколько мгновений), но ее я не люблю активно и постоянно. И мне не нравится ее физическое присутствие рядом со мной. У нее длинная худая уродливая шея, с угрями и мазками грима. Над этой неприятной шеей — узкая, блестящая,
Глядя на Розу, я почти впадаю в транс, загипнотизированная этой ее грязной шеей, и вспоминаю, что сегодня у меня есть особые причины для того, чтобы тщательнее обычного следить за чистотой своего тела, и наношу еще один визит в туалет. Возвратившись к своему столу, я вижу, что принесли дневную почту, и с ней пришли еще две рукописи, а с ними — два письма. Одно из писем — от пенсионера преклонных лет, ему семьдесят пять, он живет один и крепится надеждой, что публикация этой книги (на первый взгляд — весьма плохой) «скрасит мою старость». Я решила, что мне надо съездить его навестить, и только потом вспомнила, что ухожу с этой работы. А будет ли кто-нибудь заниматься этим, если этого не буду делать я? Вероятно нет. Ну а так ли это важно? После года усилий по «социальной благотворительности» я не могу сказать, будто считаю, что все написанные мною письма, все нанесенные визиты, советы, розданные мной, и даже моя практическая помощь возымели какие-то существенные результаты. Может, слегка уменьшилось разочарование, слегка уменьшилась тоска, — но это опасный образ мысли, и слишком он для меня естественен, и я его боюсь.
Я иду к Джеку, он у себя, один, сидит в рубашке с закатанными рукавами, положив ноги на стол, и курит трубку. По его бледному и умному лицу понятно, что он очень сосредоточен, он о чем-то размышляет, он хмурится, и он больше чем когда-либо похож на университетского профессора, который отдыхает. Я знаю, он думает о своей личной работе. Его специальность — история коммунистической партии в Советском Союзе. Он на эту тему написал где-то порядка полумиллиона слов. Но сейчас это невозможно напечатать, потому что Джек правдиво написал о роли таких людей, как Троцкий и ему подобные. Он копит рукописи, заметки, записи бесед. Я дразню Джека:
— Через пару столетий можно будет говорить правду.
Он улыбается спокойно и отвечает:
— Или через пару десятков лет, или — через пять.
Его ничуть не беспокоит, что этот скрупулезный труд не будет иметь практического признания много лет, возможно, работа так и не увидит свет при его жизни. Однажды он сказал:
— Я совсем не удивлюсь, если найдется кто-то, кому так повезло, что он не член партии, и кто захочет вперед меня все это опубликовать. Но в то же время у человека со стороны нет того доступа к определенным людям и документам, который есть у меня. Так что дорога перекрыта с обоих концов.
Я интересуюсь:
— Джек, когда я уйду, будет ли кто-нибудь заниматься всеми этими людьми с их проблемами?
Он говорит:
— Знаешь, у меня нет возможности платить тому, кто будет это делать. Не так уж у нас много товарищей, которые, как ты, могут себе позволить жить на авторские гонорары.
Потом он смягчается и добавляет:
— Я посмотрю, что можно будет сделать в самых тяжелых случаях.
— Есть один престарелый пенсионер, — объясняю я, и я сажусь, и мы обсуждаем, как можно ему помочь.
Потом Джек говорит:
— Насколько я понимаю, ты не станешь предупреждать меня за месяц о своем уходе? Я всегда думал, что ты поступишь именно так — примешь решение об уходе и просто выйдешь на улицу.
— Ну, если бы я так не сделала, я, вероятно, вообще никогда не смогла бы уйти.
Он кивает.
— Ты собираешься работать где-нибудь в другом месте?
— Я не знаю, я хочу подумать.
— Как бы уединиться, отойти от дел?
— Дело в том, что мне кажется, что в моей голове сосуществует множество противоречивых представлений обо всем на свете.
— В голове любого человека сосуществует множество противоречивых представлений. А какое это имеет значение?
— Но для нас, конечно же, это должно иметь значение?
(Имея в виду, что это должно иметь значение для коммунистов.)
— Но, Анна, приходило ли тебе в голову, что на протяжении всей истории человечества…
— Ох, Джек, давай не будем говорить об истории, о пяти столетиях, все это такие отговорки.
— Нет, не отговорки. Потому что на протяжении всей истории человечества было, может быть, пять, десять, пятьдесят человек, чье сознание действительно соответствовало той эпохе, в которую они жили. И если наше сознание и наше понимание действительности не в полной мере соответствуют нашему времени, то чем же это так ужасно? Наши дети…