Золотые росы
Шрифт:
Ребята стараются вовсю. Даже Лиля с усердием возит блином по миске, и все смеются, глядя на ее измазанные в сметану щеки и нос. Аля тоже ест, клюет понемножку, как цыпленок, всего успела попробовать. А я гляжу на стол осоловелыми глазами и чувствую, что не могу проглотить ни кусочка.
Зинка, не обращая на меня ровно никакого внимания, пересмеивается с ребятами. Павлик, раскрасневшийся после бани, в чистой рубашке поглядывает на всех счастливыми глазами. И только я чувствую себя забытой и несчастной.
Когда тетя Маша ставит
– Оленька, да что это ты?!
– удивленно спрашивает тетя Маша.
– Я... я... борщом объелась.
Дружный смех покрывает мои слова.
– Ну и вылезай из-за стола, раз объелась!
– сердито говорит мама. Расхныкалась, как маленькая.
Путаясь в платке, я лезу на печь.
– Да ты посиди, передохни маленько, а потом еще вареников поешь, ласково говорит тетя Маша.
– И в самом деле, Маша, что это ты гостей не предупреждаешь, сколько у тебя там блюд наготовлено, - раскатисто хохочет отец.
Несколько минут за столом все шутят и смеются, потом обо мне забывают, и кто-то затягивает песню. Тетя Маша тихонько поглаживает рукой забравшуюся к ней на колени Таньку, и лицо у нее задумчивое и счастливое. А со стены на всю компанию смотрит усатый портрет, который переселился сюда из тети-Машиного дома. Вид у него сейчас почему-то не такой грозный, как раньше, и мне кажется, что он улыбается из-под усов. Всем весело, даже портрету, и только я одна сижу и тихонько плачу. Слезы катятся по щекам не переставая, как будто я весь борщ, который съела, решила перевести на слезы. Теплая печка пахнет мокрой глиной, старым тулупом и еще чем-то, горьким, как полынь. Уткнувшись носом в старую овчину, я стараюсь не смотреть на вареники, которых мне все равно не суждено попробовать. Но я, конечно, не из-за них реву. Пусть мама не думает, я не маленькая. У меня на душе совсем другая обида, только я о ней никому никогда не скажу...
Пригревшись на печке, я незаметно засыпаю. Просыпаюсь уже в сумерки. Стол прибран, гости разошлись, только у окошка мой отец с Алексеем Ивановичем беседуют о колхозных делах. А в углу, под лавкой, сидит Танька и перебирает высохшие куклины наряды.
– Уро-одилася я девицей счастливой, - слышится ее тоненький голосок. Дальше этого она не поет: то ли слова забыла, то ли петь ей эту песню совсем неохота. Вдруг я слышу, что сзади, за моей спиной, кто-то шевелится. Я оборачиваюсь и вижу две темные фигуры в углу. Я сразу узнаю Алю и рядом с ней... Зинку!
– Оля, - наклоняясь ко мне, шепчет Аля, - ты как, уже можешь есть? Проголодалась?
– Тетя Маша тебе вареников оставила, на припечке стоят, - басит Зинка, и от этого ее грубоватого голоса мое сердце радостно замирает.
– А где все, ушли?
– как можно спокойнее спрашиваю я.
– Твоя мама с Лилечкой домой ушла, а Леня с Павликом во дворе, говорит Аля.
С подойником в руке входит
– Что это вы огня не зажигаете?
– говорит она.
Танька, выскочив из-под лавки, бросается зажигать лампу.
– Ну, а вы что летом на печь забрались?
– подходит она к нам.
– Мы... греемся, - бросив на меня быстрый взгляд, говорит Зинка, и мне вдруг становится так хорошо и радостно, что я готова всех расцеловать.
Зинка, Зинка! Ведь это она, оказывается, ради меня сидела здесь на печке и ждала, когда я проснусь! И вареников мне принесла. Самая лучшая моя подруга! И Аля тоже...
Потом мы все вместе сидим за чистым, застланным белой скатертью столом и едим вареники со сметаной.
– Ты, Ольга, осторожней, а то домой еще не дойдешь, - подшучивает надо мной отец.
Все смеются, и мне тоже весело. Домой мы возвращаемся поздно. Узенький серп месяца выглядывает из-за леса, и по лугу расползается белый туман. Кажется, будто мы идем меж облаков. В пруду, в котором я сегодня так некстати искупалась, надрывно квакают лягушки. Кладка едва различима в темноте.
– Ну, русалка, давай перенесу, а то лягушки съедят, - говорит отец.
– Сама, - отмахиваюсь я и храбро шагаю по жердям.
Мы все благополучно перебираемся на ту сторону, даже Аля переходит сама. Отец с Ленькой уходят вперед, а мы немного отстаем.
– Ты знаешь, я теперь за вашей Бурушкой на ферме ухаживаю, - говорит вдруг Зинка.
– Мы с тетей Машей ее на выставку готовим...
– А мы с Алей в саду, - говорю я, - помогаем деду Трофиму яблоки собирать.
– Я знаю, мне Федя рассказывал, - неожиданно говорит Зинка.
"Ага, значит, с Федей они помирились", - обрадованно замечаю я.
Мы останавливаемся возле Зинкиного дома, и она, уже взявшись за калитку, говорит:
– Приходите завтра на ферму, я Бурушку покажу. Аля ее еще не видела...
Глухо хлопает за нею калитка.
Мы идем дальше. Деревня уже спит, и только в наших окошках горит свет.
Выслушав от тети Люси положенную порцию упреков и поучений (досталось даже отцу), мы укладываемся спать. Аля ложится со мной, и я после минутного молчания спрашиваю:
– Аля, нравится тебе у нас?
– Сначала не нравилось, а теперь нравится... очень, - шепчет она.
– Знаешь что, - повернувшись, говорю я ей в самое ухо, - оставайся у нас насовсем! Тетя Люся пусть уезжает, а ты оставайся, а? Завтра скажем моему папе - и все...
Аля молчит, потом, вздохнув, говорит:
– Нет, тетю Люсю жаль... Она добрая, только так... странная немного... И у нее никого нет, кроме меня и... Матроса. Совсем никого...
Лунный свет бродит по комнате, скользя по обоям, которые когда-то были розовыми, а может быть, сиреневыми или голубыми...
Сейчас меня это мало занимает. Мой мир разросся, и ему тесно в этих облупившихся перегородках.