Золотые врата. Трилогия
Шрифт:
– А почему нет? – обиделся Владик.
– Да потому, что давить краску на холст – это еще не искусство. Таких, как я – сотни, а таких, как ты – тысячи и все хотят сладко есть и мягко спать, не прилагая к этому усилий. Вы не знаете элементарных вещей: даже, как правильно смешать краски, я не говорю уже о технике рисунка. Я не люблю Шилова, но он как-то раз сказал про таких, как ты очень правильные слова: если ты художник, то нарисуй мне хотя бы обыкновенный стакан. Простой стеклянный стакан, но чтобы он был похож на самого на себя
– Вполне можно обойтись и без этого, – заявил Лосев.
– Да, можно. Но тогда нужна своя фишка, чтобы тебя заметили. Эпатаж, скандал, причем не местного значения, не драка с бомжами и не пьяный загул среди своих, а скандал
– Чего ты завелся-то, – пробормотал Владик, стараясь не смотреть на разгорячившегося Корсакова, – ну ладно, попробую я…
– Да не пробовать надо, а делать! – в сердцах рявкнул Игорь. А действительно, чего это я разорался? – подумал он. Жалко, наверное, этого балбеса.
Колбаса заскворчала, Корсаков перевернул ее и разбил в сковородку пяток яиц.
– Ладно, давай перекусим, – сказал он.
Владик принес подушку, уселся на нее. Табуретку они использовали, как сервировочный столик. Яичница исчезла в мгновение ока. Разлив по кружкам квас, Игорь достал из кармана пятьдесят баксов и протянул Владику.
– Держи. Это тебе подъемные. Больше ничем помочь не могу.
– Не понял, – Лосев захлопал глазами.
– Федоров, участковый наш, сказал, что будет лучше, если ты пропадешь с Арбата в неизвестном направлении и, причем, надолго.
Лосев покачал головой.
– Зачем? Вроде, все обошлось. Папа уехал, Аньку я больше видеть не хочу – здоровье дороже…
Корсаков с досадой хлопнул ладонями по коленям.
– Слушай, я тебе все разжевывать должен? Папа, говоришь, уехал? Надолго ли? Ты думаешь, он это дело так оставит? В один прекрасный день я тебя найду вон там, – он кивнул за окно, – во дворе с проломленной головой. А еще хуже – менты, причем не из «пятерки», а какой-нибудь ОМОН, проведут шмон и найдут у тебя в матрасе мешок с «планом». Тебя на зону лет на пятнадцать, а мы, кто здесь останется, будем ребятам из отделения целый год штраф платить. «За нарушение общественного порядка». А люди здесь небогатые, сам знаешь. Есть еще вариант: я просыпаюсь, а ты спишь вечным сном с ножом в спине и на рукоятке мои «пальчики». С Александра Александровича станется – может и такое организовать.
Игорь закурил, откинулся на матрасе и уставился в потолок. Жалко парня, но что делать – сам виноват.
Владик потерянно молчал. Снизу донеслись голоса соседей – бомжи вернулись с промысла и разбредались по комнатам. Лосев встал и принялся собирать вещи в рюкзак. Вещей было немного: пара джинсов, свитер, две-три рубашки, бритва. Краски и кисти он сложил в этюдник.
– А картины куда? – спросил Лосев.
– Оставь, я спрячу. Как обоснуешься – дай знать. Если получится картины продать – деньги вышлю.
Владик забросил за спину рюкзак, повесил на плечо этюдник, потоптался, в последний раз оглядывая комнату.
– Давай присядем на дорожку, – предложил Корсаков.
Они присели на матрас, закурили. Владик сопел совсем, как обиженный мальчишка. Ничего, подумал Корсаков, ему и впрямь надо что-то менять в жизни. Докурили, Владик поднялся, Корсаков пошел его проводить.
– С мужиками не прощайся, – сказал он, отодвигая радиаторы от двери, – пусть думают, что ты на Арбат пошел.
– Ладно. Ну, бывай, Игорек, – Лосев протянул ему ладонь, – как остановлюсь где-нибудь – пришлю весточку.
– Счастливо, Влад, – Корсаков пожал Лосеву руку, посмотрел, как он медленно спускается по ступеням и, закрыв дверь, вернулся в комнату.
Эх, жизнь – дерьмо, подумал он.
Трофимыч ссудил Корсакову провод с лампочкой. Прикрутив ее к проводам, торчащим из потолка, Игорь щелкнул выключателем.
– Да будет свет, – сказал он и оглядел свое пристанище.
При электрическом свете вид был, прямо сказать, так себе. Поганый был вид.
Владик притащил откуда-то девиц и море выпивки. Игорь рисовал всех желающих. Некоторые из девушек обдирали обои со своими портретами и просили подписать. Корсаков, чувствуя себя новоявленным Пикассо, небрежно ставил росчерки на рыхлой бумаге. Закончилась пьянка грандиозной всеобщей любовью – на следующий день даже бомжи-соседи таращили глаза и качали головами.
– Ну вы, ребята, даете. Одно слово – художники.
Корсаков спустился в подвал и притащил наверх картины, которые он не решался хранить в комнате – несколько особо дорогих ему холстов. Он расставил их напротив матраса, уселся на него и, закурив, принялся вспоминать.
Вот эту он написал после развода, по памяти: ребенок – девочка лет трех, уходила, оглядываясь по ромашковому полю. Это когда он еще был женат, они снимали полдачи под Дмитровом и ходили на канал имени Москвы через ромашковое поле, а дочка бежала впереди, оглядывалась и все торопила их.
А вот эта картина написана, дай бог памяти… А-а! Жук в тот раз уговаривал продать несколько картин, а когда Корсаков отказался, притащил водки и девок с Тверской. Игорю тогда поосторожней бы, а он гусарил, показывал, какой он крутой – садил стакан за стаканом без закуски, а девки подбадривали. Наутро очнулся – половины картин как не было. Жучила, гад, сказал, что Корсаков их спьяну раздарил девкам. Это потом только Игорь узнал, что у Жука такой прием: подпоить несговорчивого живописца в теплой компании, а после сказать, что картины подарены девочкам. Девчонок, конечно, не найдешь, да никто и не искал, а Жук выгодно сплавлял полотна. На этом и поднялся, скотина. С горя Корсаков квасил неделю, а опомнился только когда ночью явились ему черти и поманили за собой. На этом полотне изобразил Игорь Евгения Жуковицкого. Вернее, не самого Жука – кому он интересен, урод вислозадый, а его поганую душу. Картина получилась кошмарной – Гигер позавидовал бы. Корсаков и сам на нее смотреть не мог – страшно становилось, а потому убрал в подвал. Но продавать картину не хотел: пусть будет, как напоминание и о Жучиле с его подленькими приемчиками, и о чертях, тащивших Корсакова в преисподнюю.
А вот полотна, о которых Жуковицкий расспрашивал: на одном летящий снег, как если бы на него смотрел лежавший на земле человек. Снежинки будто замерли в хороводе. Именно замерли, а не летят, кружась, на зрителя. И в хороводе их есть какой-то смысл: из хаотичного движения они складываются то ли в надпись на незнакомом языке, то ли в математическую формулу.
Вторая картина, «Знамение» – главная из цикла «Руны и Тела». В багровом мареве застыли искаженные, дрожащие, фигуры людей. Над их головами сплелись руны, или что-то подобное, может даже знаки шумерского письма, хотя откуда Корсакову знать, как они выглядят. Среди ночи что-то словно толкнуло его. Он вскочил и лихорадочно принялся работать. Зажег все имевшиеся в доме свечи и до самого рассвета исступленно творил. Картина забрала все силы и под утро он рухнул на матрас и провалился в сон без сновидений, как смертельно уставший человек. Проснувшись, он даже не смог вспомнить того состояния, в котором работал. Картина была странная, написанная даже не в его, Игоря Корсакова, манере. Он выставлял ее пару раз, но без успеха и в конце концов спрятал в подвал. И вот теперь картиной заинтересовался Жуковицкий. Интересно знать, сам он вспомнил ее, или по чьей-то просьбе «подъехал» к Игорю? Если Жучила по собственной инициативе решил купить «Знамение» и «Снег» – цена одна, но если это заказ, то надо держать ухо востро. Хорошо бы Леню потеребить – он многих коллекционеров знает, может выяснить, не собирает ли кто подобные полотна? Так или иначе, картины оставлять в квартире нельзя – Жук украдет и не поморщится. И еще посочувствует: что же ты, скажет, Гарик, не уберег? Я бы купил и за ценой не постоял бы, а ты…