Зову живых. Повесть о Михаиле Петрашевском
Шрифт:
— …Дмитрия Ахшарумова!.. в арестантские роты!..
…Павла Филиппова!.. в арестантские роты!..
…Константина Дебу!.. в арестантские роты!..
…Ипполита Дебу!.. в арестантские роты!..
…Алексея Плещеева!.. рядовым!!
…Александра Ханыкова!.. рядовым!!
Едва дождавшись, пока закончится длинный мартиролог, солдаты мигом сдернули с осужденных устрашающие наряды. Затянувшаяся церемония начинала уже, по-видимому, надоедать не одним осужденным. Тем более что мороз щекотал без разбору — и тех, кому отсюда на каторгу, и кому в казарму, и кому во дворец.
Все заметно оживились,
Петрашевскому, однако, согреться не удалось.
С лязгом стукнулись о дощатый помост тяжелые кандалы с цепями, и по знаку офицера солдаты вывели Петрашевского, стянув при этом с него только что надетый тулуп. Палачи (или, может быть, это были тюремные кузнецы), заголив ему ноги, надели выше щиколоток железные кольца. Бородатый принялся молотком заклепывать гвозди. Петрашевский, склонив голову, сначала терпеливо за ним наблюдал, но железо на морозе обжигало кожу, да и весь он промерз до костей, а кузнец не спешил, и, выхватив у него молоток, колодник сел на пол и сам стал заковывать на себе кандалы. Потом встал, сделал два-три шага неловких. Ни к кому в отдельности не обращаясь, заметил:
— Моя голова повредила ногам.
Тем временем подъехали к эшафоту сани с фельдъегерем.
— Садитесь! — приказал Петрашевскому офицер.
— Я еще не докончил всех дел!
— Какие там у вас еще дела?! — закричал на это конный генерал, подъехавший к самым перилам.
— Хочу проститься с товарищами.
— Это можно.
С трудом передвигая непривычные к кандалам ноги, он подошел к Спешневу, братски обнял его. И неловко поцеловал побелевшую от инея бороду.
— Я на тебя зла не держу… Так и ты прощай, Николай Александрович…
— Кто знает, Михаил Васильевич, может быть, и до свидания! — отвечал ему Спешнев, от царской милости еще не пришедший в себя.
— До свидания на каторге!
Потом обратился к Момбелли, после пережитого вместе в этот ужасный день испытывая к нему особенно теплое чувство:
— До свидания… на этом свете!..
Обнялись и с ним и троекратно расцеловались. И потом, обнимая каждого и целуя, он двинулся вдоль по ряду, как прежде того священник или чиновник с приговором.
— …Прощайте, более уже не увидимся! Не поминайте лихом…
— Может быть, и увидимся еще! — утешали его со слезами.
Простившись со всеми, пошел к лестнице, но перед тем как спуститься к саням, еще обернулся:
— Приговор юридически недействителен! Если жизнь оставлена нам, нечему еще радоваться… Лучше казнь справедливая, чем милость! — И, срываясь на крик, поклялся: — Я потребую пересмотра дела!
Низко всем поклонился. И тогда только стал с помощью жандарма спускаться.
— Что прикажете передать вашей матушке? — остановил его генерал.
— Что я поехал путешествовать в Сибирь на казенный счет!
Крикнул излюбленное свое:
— Fiat justitia, pereat mundus!
Тут солдаты подали жандарму снятую с Петрашевского шубу, но тот отмахнулся:
— И так обойдется!
Но какой-то офицер из стоявших близ эшафота, отведя его на шаг в сторону, тихо сказал:
— Возьмите, а то еще заморозите преступника,
— И правда…
Тогда, взяв тулуп, офицер бросил его в сани на ноги Петрашевскому.
Фельдъегерь, от которого сильно попахивало винцом, сел с ним рядом; жандарм, с саблею и пистолетом, умостился с ямщиком. Взмах кнута…
И лошади тронулись, сначала медленно, шагом, выбираясь на дорогу, а там уж рысью.
Часть третья
Вместо казни
Смертоубийц, произносителей дерзких слов противу императорского величества, равно возмутителей народа, осужденных на каторгу вместо смертной казни, отправлять на работы в Нерчинск.
Новобранцы
Снег сыпал с неба, летел по ветру, вздымался с земли, скрипел под полозьями и лежал на деревьях и на крышах редких селений, набивался в кибитку и сек лицо, таял и намерзал в бороде, снег с утра до ночи и с ночи до утра, изо дня в день повсюду был снег, все одиннадцать дней пути от белого снега темнело в глазах. Сменялись лошади, ямщики, сани, но снег, мороз и дорога были неизменны, и щеки фельдъегеря подпоручика Федорова все более наливались кровью и водкой. В Петербургской губернии, в Новгородской, Ярославской, Вятской и Пермской, до самого Урала и за Уралом выбегали на дорогу поглазеть на злодея целыми деревнями, а он в своих розвальнях коченел по десять часов и на почтовых станциях едва отогревался, промерзнув до костей. За всеми мелькавшими по дороге городишками в снегах, в отдалении пропадал Петербург — с эшафотом и со всею прошедшею жизнью вместе. За границей Европы наступала Сибирь, неизвестная, нерадостная, но, когда на высокой белой горе возник, как видение, белый Тобольский кремль, Петрашевский, точно дому, обрадовался этим белым церквам и этому белому острогу, хоть и знал, что тут всего лишь передышка в пути.
За высокою каменною оградой его встретил плюгавенький старичок и повел за собою в какую-то грязную комнату.
— Раздевайся и покажи экипаж.
Покопавшись с пристрастьем в вещах, спросил, есть ли деньги, и велел показать ноги.
Колодник по очереди ставил их, стертые кандалами до крови, на обрубок бревна, служивший в острожной канцелярии стулом, а старик, потрогав железные кольца, крикнул:
— Кузнеца!
Но напрасно порадовался колодник за намученные свои ноги, хриплый голос разрушил мечты:
— Заковать крепче!
Через двор его провели в полутемную каморку, почти целиком занятую широкими заиндевевшими нарами. И это — для него, когда он не мог согреться даже в жарко натопленных почтовых станциях. Он потребовал смотрителя.
— Что еще надо? — заворчал старик. — Я смотритель и есть.
— Я нездоров, позовите врача.
— Завтра, — пообещал старик. — А сейчас обедать и спать.
Принесли щей и хлеба, с которыми он расправился мгновенно, и заперли одного. Он долго умащивался на покатых нарах, пока наконец не уснул где-то в щели между сугробом и нетопленной печкой. Во сне свистал ветер, летела дорога, снег сек лицо, и в снегах, в отдалении пропадал Петербург…