Звезды на рейде
Шрифт:
— Вы откуда взялись?
— Ясное дело — из кубрика. Нешто тут усидишь в береговой базе — стрельбы ведь ответственные! Товарищ лейтенант, дайте стрельнуть, а потом уж нака…
И тотчас, будто забыв обо всем на свете, закричал громко:
— Справа по борту — самолет! Дистанция…
— Ладно, — сказал лейтенант Иванов. — Вернемся в базу — разберемся. Киселев — на колонку!
Самолет то появлялся, то прятался в низких кучевых облаках. Зато на их белесом фоне была отчетливо видна длинная «колбаса» — конус.
Быстро, уверенно действовал Владимир Киселев. Стволы артустановки послушно повиновались каждому его движению. И вот,
Вскоре стало известно, что артрасчеты всех катеров отстрелялись с высокой оценкой. Но лучше всех стрелял старшина второй статьи Владимир Киселев. Старший начальник лично передал по радио благодарность старшине.
— Что ж, победителей не судят, — сказал лейтенант Иванов, крепко пожимая Киселеву руку и вручая дополнительный «борташ», — с отпуском вас, старшина!
— Не возражаю, — сказал Киселев. — А бортпаек братишке повезу. Так сказать — подарок от Нептуна. Он у меня, брательник, тоже в моряки метит. Плавает хорошо, ныряет, с вышки прыгать — мастак…
ДОРОГА В ГОРЫ
— Хотите папиросу? Украинская! — предложил я не без тщеславия, когда мы легкой трусцой миновали околицу Чунджи и по утренней непылящей дороге стали подниматься в горы.
…Поначалу в Казахстане я никак не мог привыкнуть к местному куреву, и мама иногда присылала мне бандерольки с родными днепропетровскими «Шахтерскими». В такие дни я бегал по редакции, назойливо потчуя сотрудников: «Нет, вы обязательно попробуйте мою!», — они снисходительно принимали угощение, похваливали, покашливали, поплевывали и незаметно отправляли папиросину в урну.
Узун-Кулах был куда откровеннее моих редакционных коллег и наставников. Он аккуратно обмотал поводья вокруг высокой деревянной луки седла, всем своим непомерно тощим и длинным телом перегнулся ко мне, ловко выхватил папиросу из протянутой пачки и, раскурив, резюмировал коротко и веско:
— Не табак — овечий помет… Запомни, дорогая, — лучший в мире табак — «Дюбек-44». Растет в соседнем районе — в Чиликском совхозе. Там и виноград — самый сладкий…
После такой резолюции мне оставалось лишь молча негодовать, что я и делал.
Узун-Кулах — мой проводник. Накануне меня вызвал ответственный руководитель телеграфного агентства Юсуп Алтайбаевич и сказал, что есть острая необходимость в репортаже о жизни чабанов на отгонных пастбищах-джайляу, а посему мне необходимо срочно выехать в Чунджу. В райцентре, куда я добрался из Алма-Аты на «попутняке», секретарь райкома партии, быстро убедившись в полнейшей беспомощности мальчишки-репортера, не знающего ни языка, ни местности, ободряюще похлопал меня по плечу:
— Жаксы[7]. Дадим хорошего помощника, с ним не пропадешь. Люди в горах интересные — о них писать надо. А чтоб ты не написал, что чабаны плохо снабжаются, захватишь вот питание для приемников.
В гостинице — приземистом унылом бараке — я долго ворочался на спрессованном, как древесно-стружечная плита, матраце под громоподобный храп шоферов, лекторов, строителей и другого заезжего люда. Только задремал — тут же проснулся от ощутимого толчка в плечо:
— Корреспондентка, вставай! Ехать надо!
Протираю глаза и
— Вставай, корреспондентка. Я твоя проводник. Поехали…
— Между прочим, с морфологией у вас не все в порядке, — ворчу я, недовольно натягивая галифе и «керзуху» — неизменные атрибуты экипировки казахстанских репортеров начала целинной эпопеи.
Незнакомец легко подхватил мою сумку, набитую увесистыми кирпичиками батареек, табаком и чаем для чабанов и тощими блокнотами. Уже за порогом ответил беззлобно:
— Я преподаю не язык, а географию. И не в Сорбонне, а в кишлаке. Так что извини, дорогая…
Теперь я могу, как следует, разглядеть своего спутника. Он едва ли не вдвое выше меня, да и по возрасту, видать, вдвое старше. Тощ, как жердь, а лицо точеное, смуглое, красивое, без единой морщинки, и глаза-щелочки улыбаются из-под войлочной чабанской шапки-треуголки. Пока мы шагаем сонной улицей, он говорит не спеша, но и без пауз, спрашивая и, не дожидаясь ответа, отвечая, как бы самому себе.
— Поедем верхом. Ты умеешь ездить верхом? Если не умеешь — не страшно. Я подобрал тебе кобылка хороший, смирный. Ей сто лет и она совсем слепой. Но сильный, как трактор «С-80». И дорогу хорошо знает… Как меня зовут — все равно не запомнишь. Называй меня Узун-Кулах, что значит «длинное ухо». Я слышу все.
— Интересно, что же это вы такое слышите?
— Все слышу. Как трава растет, слышу. Как комар перед твоим носом пищит, слышу. Как тебе ехать неохота, слышу. Как твоя мама дома, на Украине, не спит, о тебе думает, — все слышу. Далеко гора Муюн-Кум, а как она поет — слышу. Муюн-Кум всегда поет, даже в тихая погода. Песчинки трутся, и получается песня, как у Пушкина: «То как зверь она завоет, то заплачет, как дитя». Вот станешь аксакалом, как Узун-Кулах, тоже научишься слышать все…
Тут он явно хватил лишку. На аксакала он совсем не похож, однако лет сорок, пожалуй, уже набежало.
У райкомовской коновязи пофыркивает наш, уже оседланный, транспорт.
Узун-Кулах указывает мне на высокую белую кобылу, я, отвязав, подвожу «старушку» к крыльцу и с верхней ступеньки, вспомнив полусельское свое детство, одним махом вскакиваю в седло и разбираю поводья. Вроде бы порядок, вот только стремена подтянуть нужно малость и седло какое-то непривычное, с высокой лукой. Осторожно кошусь на проводника: Узун-Кулах старается показать, что не заметил моей прыти, но по лицу видно — доволен. Сам же он восседает на крохотной и злой мохнатой лошаденке — острые колени его торчат чуть ли не на уровне плеч. Со стороны наш дуэт напоминает, наверное, Дон-Кихота и Санчо Пансу, по странному случаю обменявшихся «плацкартами». Однако малышка под Дон-Кихотом рысит бойко, и вот мы уже поднимаемся с увала на увал, все выше и выше, туда — к царственно сверкающим ледяным коронам Алатау. Голубые тянь-шаньские ели застыли в серпантине утреннего тумана, росные травы достают до стремян, от алой кипени тюльпанов и маков больно глазам, и кажется, что мы не едем, а плывем по какому-то сказочному красно-зеленому морю. А бабочки величиной с ладонь! А напоенный росными травами и хвоей горный воздух! Все было бы ничего, только душу мою все еще грызет обида за оскорбленную честь днепропетровских «Шахтерских».