21 интервью
Шрифт:
Приходит на ум воображаемая фраза из резолюции Союза писателей на заявление поступающего: «У т. Бродского налицо зрелое художественное мастерство». Стоит ли цитировать дальше? Я бы сказал, что дальнейшее цитирование может лишь ухудшить впечатление:
Мир состоит из наготы и складок. В этих последних больше любви, чем в лицах. Так и тенор в опере тем и сладок, Что исчезает навек в кулисах.Немного элегии этой даме похожи на оду Сталину несчастного Мандельштама, который рассчитывал спасти себя той одой от физической смерти. Ужасно сказать это, но похоже и на Брюсова. С поправкой на англофилию. Рассудочность, мертвенность, надуманность. Это же курьез: «Так и
А вот первое четверостишие стихотворения Гандлевского, работавшего в 1981 году сторожем, – опять же я открыл его случайно, потому что Марамзин прислал мне свой журнал «Эхо». Слушайте:
Опасен майский укус гюрзы. Пустая фляга бренчит на ремне. Тяжела слепая поступь грозы. Электричество шелестит в тишине.Минчин: Похоже чем-то на Бродского 60-х годов.
Наврозов: Похоже поэзией. И может быть, «привкусом несчастья и дыма». Но слушайте дальше – я теперь не могу остановиться:
Неделю ждал я товарняка. Всухомятку хлеба доел ломоть. Пал бы духом наверняка, Но попутчика мне послал Господь.Дальше о том, как они с попутчиком «так вдвоем и ехали по пескам»:
Хорошо так ехать. Да на беду Ночью он ушел, прихватив мой френч. В товарняк порожний сел на ходу, Товарняк отправился на Ургенч.Но, конечно, все дело в последнем четверостишии:
Лег я навзничь. Больше не мог уснуть. Много все-таки жизни досталось мне. «Темирбаев, платформы на пятый путь», — Прокатилось и замерло в тишине.Нет, каково? «Те-мир-ба-а-а-ев-плат-фор-мы-на-пя-тый-п-у-ууть…». Сравните: «Так и тенор в опере тем и сладок, что исчезает навек в кулисах».
Минчин: Но вы не совсем справедливы. Гандлевский взял «русскую тему», а Бродский – «итальянскую». Русская – выигрышнее, свежее, неподдельнее.
Наврозов: А кому до этого дело? Я читал Гандлевского по «Би-Би-Си» по-английски, давая по-русски отдельные звучания.
Я не говорил в своей статье 1981 года: давайте бросим Бродского, а будем читать Гандлевского, Генделева, у которого я видел изумительное стихотворение, совершенно в особом ключе; Лосева, прекрасную подборку стихов которого я однажды прочел в «Континенте», и так далее. Я говорил: все они имеют такое же право на внимание, как Бродский, в то время как газета «Нью-Йорк Таймс» возвестила миру, что русская литература – это Бродский со своими учениками.
Уже после своей статьи я открыл наугад его книгу стихов 60-х годов. На «Одной поэтессе». То самое стихотворение, последнее четверостишие которого я разобрал в статье 1981 года, сказав, что стихотворение – «живое, прелестное и остроумное». Я писал, что Бродский – это Зощенко в поэзии, а стихотворение – это как бы мадригал, написанный зощенским водопроводчиком, к тому же деклассированным, этаким ссыльным ленинградским Фальстафом 60-х годов. Вот в чем живость, прелесть, остроумие. Теперь же сверху страницы я прочел: «И скажет смерть, что не поспеть сарказму / за силой жизни. Проникая призму, способен он лишь увеличить плазму. / Ему, увы, не озарить ядра». Если это рассматривать как Зощенку в поэзии, то строчки не так уж и портят «живое, прелестное
Зощенко тоже писал живо, прелестно, остроумно, когда он писал от лица советского водопроводчика. «Не люблю я аристократок…» Но однажды он решил писать, как Монтень, Кант или Толстой. Он собрал на чтение знакомых и начал: «Великий русский поэт Александр Сергеевич Пушкин…». Присутствующие покатились со смеху. Смертельно обиженный, Зощенко встал и вышел.
От научно-философской мысли Бродского о сарказме, призме и плазме присутствующие должны покатиться со смеху. Но так как все переводы на английский Бродского – это все равно галиматья, то, разумеется, значения для его карьеры на Западе все это никакого не имеет. Ведь и Зощенко могли дать Нобелевскую премию за его философско-научные эссе о Пушкине.
Тут у Бродского, как у Солженицына: чем дальше, тем хуже. Написал Солженицын неплохую повесть. Хуже Горенштейна или Шаламова, но все же. Так нет же. Решил, что он сверх-Толстой: учитель, отец и вождь человечества, корифей всех наук.
Но повторяю, в своей статье я не желал видеть уродливость в поэзии Бродского даже 60-х – я хотел помнить только небесные черты, как я помню их у Георгия Иванова или у того же Гандлевского.
Минчин: Ну а, скажем, нобелевскую речь Бродского вы уж тем более не читали?
Наврозов: Упаси Бог! Его статьи – это «серьезные» писания Зощенко или историография Солженицына. Эмигрант позвонил мне, смеясь: в своей нобелевской речи Бродский, мол, говорит о том, что тот, кто читал Диккенса, не может быть жестоким. Бродский даже не знает, что Диккенс – любимый писатель ведущих нацистов, а не только Маркса, Энгельса, Ленина и, возможно, Сталина, при котором Диккенса читали куда больше, чем в Англии.
Впрочем, в связи с трагикомедией гибели Запада, многое, включая стихи Бродского 60-х годов, отступило вдаль, приняв микроскопические размеры.
Минчин: Вы говорите о Бродском как о карикатуре на американца. Но разве культ успеха-наживы – недействительная черта американцев, в отличие от, скажем, той же российской интеллигенции начала века?
Наврозов: Не следует обобщать эту черту на всех американцев, как не следует обобщать раболепие на всех русских или жадность на всех евреев. На прошлое Рождество я случайно попал в «высшее общество», в котором Бродский столь успешно «вращался» с первого года своего пребывания на Западе. Одна американка – историк архитектуры – рассказала мне, что она получила премию Мак-Артура, как и Бродский. Это – долларов тысяч, этак, триста – больше Нобелевской премии. В тот день, когда она узнала о получении ею премии, она ушла из штата газеты «Нью-Йорк Таймс». Зачем работать ради жалованья или карьеры, если, положив триста тысяч в банк можно отныне заниматься тем, чем душе угодно? Вот вам американка, историк архитектуры. А российский поэт Бродский? Получив триста тысяч долларов, он, не очень молодой и не очень здоровый – сколько осталось и жить-то? – столь же рьяно бегал на службу. Не удивлюсь, что, получив еще двести тысяч, он возьмет еще одну ставку. Впрочем, зачем ему время, свобода, досуг? Если его не беспокоит то, что переводы его стихов – это галиматья, и сами его стихи – 60-х годов или нынешние – для него лишь средство превращения их в успех-наживу?
Между прочим, преображение Бродского тоже обесценивает для меня его поэзию. Что ж делать? Герой поэзии – сам поэт. Каким живым, прелестным, остроумным был Бродский как герой своей поэзии 60-х годов: свободный, одинокий, бесчинный, без гроша в кармане, гонимый и отвечающий чиновникам-обывателям лишь остроумием: «Конечно, просто сделаться капризным, по ведомству акцизному служа». Ну а что же он такое теперь? Служащий по акцизному ведомству, страдающий лишь от жадности, тщеславия и разве что плохого здоровья и кропающий ведомственные оды о сладких тенорах? Нобелевскую премию – то есть генеральскую кокарду – получил. Посмотрите на фотографию на первой странице «Нью-Йорк Таймс», где он обнимается с издателем по поводу этого события – генерал-аншеф от поэзии похож на чеховского трактирного служку Мойсея Мойсеича.